Библиокомпас: В выходные

Библиокомпас: В выходные
(7 голосов: 3.71 из 5)

Роман Александра Яковлева посвящён святителю Филарету (Дроздову), митрополиту Московскому, инициатору перевода Библии на русский язык, автору манифеста 1861 года об освобождении крестьян.

Роман-хроника

 

 

 

Часть первая. У Троицы

Глава 1. Хлопоты в Коломне

Жизнь человеческая — что ручей, вдруг пробивающийся из земных глубин на свет Божий и бегущий неудержимо вперед, чтобы слиться с иными и стать частью большой реки, а там и моря-океана. Иной ручей к концу своему оказывается мал — иной велик, иной чист — иной грязен, иной едва заметен — иной шумлив и бурлив неудержимо, иной короток, едва мелькнет в лесной чащобе и пропал, иной течет себе и течет, будто нет конца ему. А в истоках своих все они одинаковы, поди различи, кому что предстоит…

Коломна, небольшой, но славный город, была соседкою Москвы, находясь в ста верстах от первопрестольной столицы и с дальних времен прикрывая ее с юга от вражеских нашествий. В XIII веке войско Батыя после опустошения Рязанской земли двинулось на Коломну, в жестокой сече одержало победу над великокняжескими дружинами Всеволода Юрьевича и Романа Ингваревича и взяло Москву. В конце XIV века Мамай, обуреваемый яростью за непослушание русских князей, решил повторить Батыево нашествие. Московский князь Дмитрий назначил всем полкам сбор в Коломне, а сам накануне выступления получил благословение в Свято-Троицком монастыре у прославленного пустынника Сергия Радонежского. Выступив из Коломны, русское войско вскоре достигло Дона, где и состоялась великая Куликовская битва. Правда, свирепый хан Тохтамыш спустя несколько лет вновь пошел на Русь, и вновь прежде Москвы была сожжена Коломна.

Для обороны от казанцев и крымцев русские города старались укреплять. В 1526 году в Коломне был построен «кремль — город каменный», хотя это не уберегло ее в начале XVII века от захвата и разграбления мятежниками Болотникова, от разорения в ходе кровопролитных сражений полков царя Василия Шуйского и Самозванца. В одной из башен коломенского кремля укрывалась Марина Мнишек с малолетним сыном. Спустя несколько десятилетий по повелению царя Алексея Михайловича в коломенском уезде было положено начало строительству русского морского флота. Первому кораблю дано было название «Орел».

С тех пор город уже не боялся вражеских нашествий, но народ забурлил в правление царя Петра Алексеевича. Яростное сопротивление чрезмерно жестоким преобразованиям оказали стрельцы, и Коломна оказалась важным пунктом в этом восстании «за старину». Народное предание сохранило память о Пребывании Петра в Коломне накануне его южных походов.

Между тем город понемногу слабел. Сошло на нет его значение в качестве военной крепости. С обмелением Москвы-реки сократились торговые перевозки, и богатое купечество стало перебираться в Москву. Самыми примечательными событиями становились пожары и разбойничьи грабежи.

Однако местоположение Коломны оставалось удобно и живописно. Жители занимались извозом, торговали хлебом, салом, гуртами скота. Город украшали два десятка церквей и три монастыря — Староголутвинский в четырех верстах от Коломны, Бобренев, бывший всего в версте, и Новоголутвинский Троицкий монастырь внутри городской черты. Такова была Коломна в конце XVIII век.

Рождественские праздники 1799 года в доме коломенского священника Михаила Федоровича Дроздова встречали в беспокойстве. Хозяин дома отправлял положенные службы в своей церкви Троицы в Ямщицкой слободе, и самый приподнятый дух их облегчал сердце. По выходе из храма вдруг приметно уколола, будто заноза, мысль о дальнейшей судьбе старшего сына Василия. Предстоящая свадьба дочери Ольги заботила меньше. Все было непросто с первенцем.

И родился он раньше положенного срока, будто спешил на белый свет, и по характеру оказался странно тих и сосредоточен, но с натурою страстною и пылкою, а ко всему — замкнут, скрытен. Да и упрям. В нынешнем году вышло решение Святейшего Синода об упразднении их коломенской епархии, отходящей к Москве. Упразднялась и коломенская семинария, не чуждая отцу Михаилу, ибо в ней он обучался восемь лет наукам и после два года прослужил учителем. Ныне в семинарии обучался сын. Думалось, закончит, Бог даст, с отличием, а там женится, рукоположит его добродушный епископ Мефодий в сан иерея и даст в Коломне приход. Чего лучше? Чего большего можно было желать?.. Теперь же Синод предлагал коломенским семинаристам продолжать образование либо в Туле либо в Троицкой лаврской семинарии, либо в Московской славяно-греко-латинской академии.

Василий, как услышал, загорелся: Москва! Только Москва ему была нужна! Отец прямо сказал, что у Троицы образование посолиднее, не хуже киевской академии, а иные говорят — и лучше. Наконец, высокопреосвященный митрополит Платон любовно опекает семинарию и благодетельствует отличным ученикам, а уж Василий среди последних не окажется.

Сын почтительно слушал, а потом тихо, но обдуманно возразил, что жить на свой кошт у Троицы ему денег недостанет, а в Москве есть дедушка Александр Афанасьевич, родной брат деда по матери, и занимает дедушка Александр не последнее место — сакеллария, а попросту говоря, ключаря главного храма России — Большого Успенского собора. Он и раньше звал в первопрестольную, и теперь не откажется принять и помочь. Конечно, решение отца закон, но должен же батюшка понять, насколько удобнее и спокойнее жить и учиться, зная о надежной подмоге рядом… Воистину, barbara philosophum non facit — не борода созидает философа. Отмахнуться от такого практического соображения было невозможно.

Закончив дела в храме, отец Михаил отправился на базар за провизией и рождественскими подарками для семьи. Помочь вызвался дьячок Ефрем, говорливый и услужливый. Он заложил санки, прихватил два мешка и три корзины, и отправились.

— Дома у вас, батюшка, дым коромыслом! — с удовольствием рассказывал Ефрем.— Я за мешками-то когда бегал, гляжу — убираются, скребут, чистят. Матушка сама половики на двор вынесла…

— Что ж там, никого больше не было? — с неудовольствием отозвался отец Михаил.— А старухи где?

— Старухи в доме полы моют! — с готовностью объяснил Ефрем.—Дочки на своей половине, видать, чегой-то делали, а сынок младшенький с собачкой играл. Кричит ей: «Жучка!» — она мигом к нему… Старшего не видал, а от тестя вашего батюшки Никиты Афанасьевича приходили, но по какому случаю, не ведаю…

Лошадка шла неспешно. Налево и направо тянулись родные улочки Коломны, сначала его прихода, потом соседнего. Сугробы закрывали заборы, а иные домики едва не по окна были занесены снегом. Дым из труб от сильного мороза ровно, будто по линейке, поднимался в ясное голубое небо.

В такой же вот декабрьский предпраздничный день семнадцать лет назад молоденький дьякон кафедрального собора Михаил, только что рукоположенный в священный сан по хлопотам тестя, и сам протоиерей Успенского собора отец Никита, на дочери которого он женился в январе, отправились по заведенному порядку на базар за провизиею на две праздничные недели. Купили что надо, а по возвращении огорошили их новостью: беда с Дуней. Семнадцатилетняя Дуня была уже сильно в тягости, и прибавления семейства ожидали в новом году. Отец Никита приказал жене и дочери прибраться в доме. Дуня не осмелилась ослушаться батюшки, и вот когда пыль в чулане вытирала, вдруг ее схватило.

Молодой дьякон, глубоко и нежно любивший свою Дуняшу, был как громом поражен и совсем потерялся. Отец Никита хоть и не признал вслух свою оплошность, тоже переживал. Из многих детей у них с матушкою Домникою Прокопиевною в живых остались только дочки Марина да Дуня. Отцовское сердце терзалось запоздалым чувством вины.

Мужчинам запретили выходить из горницы, и они до ухода на вечернюю службу только из притворенной двери слышали тихие стоны роженицы да обрывистые разговоры повитухи с матерью.

Вот тогда-то и решил дьякон Михаил Дроздов как можно скорее зажить своим домом. Не то чтобы недобрые чувства возникли у него к тестю, нет, любил и почитал, как положено, но понял он смысл заведенного порядка вещей, когда семья должна жить сама собою.

В те опасные декабрьские дни теща стала ему дорога, будто вторая мать. Она да старуха Фроловна спасли Дуню и их первенца. Роды случились в ночь с 25 на 26 декабря 1782 года, на второй день Рождества, и были трудными. Радость от рождения сына омрачилась болезнью Дуни. Молодой отец терзал себя, а помочь ничем не мог. Лихорадка и жар жестоко терзали бедную и сильно ослабили ее. Но Бог милостив, пережили благополучно.

Как знать, не это ли первое осложнение стало примечательным знаком на жизненном пути святителя? Ничто на земле не возникает просто, и все люди приносят жертвы, подчас неявные для них самих, за свои обретения. И чем более великая судьба определена человеку, тем более сложностей должно ему преодолеть на своем пути.

Впрочем, об этом никто в доме настоятеля не думал. Беспокоились о простом: выжил бы младенец.

-Ой, не жилец…— вздохнула повитуха, отдыхая за самоваром после трудной ночи.

Дьякон Михаил похолодел. Побежал в собор, едва достучался до сторожа и, пока не началось чтение Часов, пока не появились первые богомольцы, молился в пустом холодном храме перед образом Святой Троицы, слабо освещенным негасимой лампадою.

Человек предполагает, а Бог располагает. 1 января 1783 года в ближней Богоявленской церкви младенец был окрещен с именем Василия в честь святого Василия Великого. При святом таинстве восприемниками были друг отца соборный ключарь Петр Васильев и бабушка новорожденного Домника Прокопиевна.

Нет ничего случайного на свете. Имя, нарекаемое человеку, связано не только со днем его появления на белый свет, не только призывает покровительство того святого, чья память празднуется и день рождения. По Вышнему Промыслу в том виден предугаданный путь человека, от свободной воли которого, правда, зависит, следовать ли сим путем. Святой Василий Великий славен и истории Церкви не только своими богословскими трудами, но и обширной деятельностью по устроению Православной Церкви и IV веке.

Фроловна вскоре перешла жить в новый дом отца Михаила, куда в конце февраля переехала молодая семья уже с полуторамесячным Василием, и стала верной нянькою малышу. Она ходила за ним, ласкала и баловала первые годы, когда Господь даровал им деток одного за другим (хотя выжили только еще сын и две дочки), и у Дуни на всех не хватало сил и рук.

Вот тогда приступила к нему теща: пусть-де Васенька поживет у них, и они по внуку скучают, и Дуне станет полегче, и малышу будет покойно. Что на это возразить?

От нежного ли сердца, от пережитых ли волнений отец Михаил так сильно полюбил сына, что жена с тещей посмеивались, а он бы и не отходил от маленькой колыбели. Мальчик был слаб. Плохо спал по ночам, просыпался очень рано, до заутрени. Отец целовал его в твердый лобик, а когда возвращался, отслужив обедню, те же ясные карие глазки внимательно смотрели на него.

— Голубь ты мой бессонный, что ты не спишь? — гладил он маленькие ручки.

Сердце болело от одной мысли о расставании, но он видел; как устает Дуняша, и уступил. Сам отвез сынка в дом тестя.

Правду сказать, трудными оказались первые годы их семейной жизни. Только-только рукоположили его в сан священника, только-только дали приход, и не из бедных — Троицкий храм в Ямщицкой слободе, где и стоял его купленный за сто тринадцать рублей домик, на крыше которого плотники по его указанию соорудили башенку с куполом, осененным крестом. Из башенки совсем близкими казались дома городской окраины, окруженные садами и огородами, рядом — дома диакона, причетников, за большим и глубоким оврагом — поля. От красоты Божиего мира сердце замирало… Только бы и начинать жить по известному порядку, ан нет!

Прихожане Троицкого храма хотели поставить своего священника и были обижены назначением отца Михаила. Прежний владыка Мефодий был на их стороне, но митрополит Платон решительно менял старые порядки и отдавал предпочтение при постановке настоятеля образованным. Отец Михаил не только закончил семинарию из первых, но и послужил в ней же учителем латинского языка — вот и был назначен.

Богатые ямщики и купцы не смирились. Решили не мытьем, так катаньем избавиться от неугодного попа. Они перестали платить за требы. И после молебна, крещения или отпевания напрасно отец Михаил топтался в сенях, ожидая двугривенного или полтинника. Не давали. В церковной кружке монетки едва дно покрывали. Ладно хоть свечи покупали упорные противники молодого священника, продолжали женить и выдавать замуж своих детей да заказывать сорокоусты родне. Получилось, что ожидали достатка, а впали в полную бедность.

Поначалу молодой иерей пустился в траты: заказал икону Святой Троицы, уплатив пятнадцать рублей за работу да за доску восемьдесят копеек, приобрел новые Типикон и Псалтирь, а заодно и портреты особ царствующего дома от императрицы Екатерины Алексеевны до малолетних великих князей Александра и Константина, уплатив целых шесть рублей.

Похвастался жене, а она попросила денег на подушки и одеяла. Отец Михаил в кошель — там пусто. Беда! Правда, мир не без добрых людей: прихожане из кафедрального собора принесли кое-что бывшему дьякону, да ведь на одну милость людскую семьей прожить нельзя. А сборы в храме один другого меньше.

Прожили так неделю, другую, месяц, и как-то вечером отец Михаил сказал жене:

— Ну, Дуняша, видно, посылает нам Господь испытание. Давай терпеть.

Промолчала молодая жена, хотя самым простым виделось — уйти от недобрых людей, попроситься вторым священником в какой-нибудь храм, все лучше, чем считать копейки да кусочки. Был соборным диаконом, и то лучше жили. Но муж решил… Мягок и незлобив был отец Михаил, а в делах прям и тверд. Ни в чем не изменил он ни церковных служб, ни исполнения треб. С готовностью отправлялся в дома, служил неспешно, с благолепием, наставлял и утешал с ласкою. Дуня его, не опуская глаз, проходила в стареньком салопчике мимо богатых купчих. Каши с постным маслом да молоко в скоромные дни только и бывали у них на столе, если тесть с тещей не побалуют гостинцем.

И отступили ямщицкие притеснители. Сами же заправилы сговора принесли отцу Михаилу повинную и без утайки открылись на исповеди. Разом повернулась жизнь к лучшему. Чаще на столе появлялось коровье масло да курятина, возможным стало поправить прогнившее крыльцо, справить Дуне обновы: два новых платья — шелковое и атласное, бархатный капор, две новые юбки да кофты, а мальчишкам новые штаны. Наконец расплатился с долгами, одарил Фроловну и других старух, помогавших по дому,— Алексеевну и Васильевну.

Терпением да смирением добился своего. Суровы жизненные уроки, тяжко их переносить, а запоминаются крепко…

Почему же Василий не хочет принять его правоты?.. В те давние годы он часто забегал в дом тестя после службы, чтоб только глянуть на сынка.

— Голубь мой ясноглазый, голубь мой тихонькой, узнаешь меня?

Первое слово, которое Вася выучился говорить, было «голубь»

Ходили по рядам неспешно, зная, что нужно купить и у кого. Корзины и оба мешка постепенно наполнялись. Ефрем находил товар, выбирал, торговался, а после обращался с вопросом:

— Батюшка, который окорок взять: этот, побольше, или этот, попостнее?..

От мясных рядов пошли в хлебный, где взяли баранок, расписных пряников, маковой жамки и орехов.

— Вот ведь дороговизна,— рассуждал Ефрем.— В год рождения вашего старшенького четверть ржи стоила четыре рубля, а нынче аж шесть! Крупа гречневая по-старому в шесть — шесть с полтиной, а яйца куриные — была сотня за шестьдесят копеек, теперь семьдесят! Да… Фунт говядины вместо трех — пять копеек, а иной и шесть запрашивает!

Ну времена…

Отец Михаил слушал его вполуха, отвечал рассеянно, а сам продолжал думать о Василии. Беда в том, что сын долгое время прожил под влиянием деда, который при всей строгости своей баловал внука почем зря. В доме дедушки и бабушки желания Васеньки были законом — того Васенька хочет, того не любит… Жили, конечно, побогаче. Дом тестя большой, две горницы с мезонинами, при каждой горнице топлюшка с простой печью, а в горницах печи голландские с изразцами расписными, стены заклеены бумажными обоями. Зеркало в раме красного дерева… Отец Михаил признавался Дуне, что ему все равно, на чем сидеть и из чего есть и пить. Однако со временем купил серебряных ложек, большой пузатый самовар и часы с боем. Не жалел денег он на книги, выписывая из Москвы труды по философии, богословию, истории, благо их на русском языке стало появляться все больше.

Пока сын жил вне отцовского дома, отец Михаил его часто навещал и приметил, что маленький Вася предпочитал общество мальчиков младше себя, позволяющих командовать и приказывать. С ровесниками дело иное, там Вася оказывался и ростом меньше всех (в мать пошел), и силенкою не богат.

Там же, в доме тестя, полюбил Вася одиночество, возможность забиться куда-нибудь в уголок и о чем-то думать. Правда, благодаря деду пристрастился к чтению. Надо бы радоваться, но беспокоила страстность тихого сына даже в чтении Священного Писания. Подчас такие вопросы задавал, что не скоро и сообразишь, что ответить. Как это Бог сотворил небеса в первый день творения, а н е б о — во второй?.. И все-то ему надо понять, и все-то у него какие-то сомнения… а что станет в академии?

Пленило мальчишку слово — а к а д е м и я, а не понимает того, что за словом может быть пустота. Знакомые рассказывали, что лекции читаются там кое-как, а большую часть дня студенты бродят по Никольской да по Красной площади, буянят, пьянствуют, распутствуют. Каково кровиночку свою бросить в этот омут праздности и развращения? В семинарии же совсем другое дело — вокруг монахи, лавра за высокими стенами…

— Батюшка, материи брать будете?

— Чего? — не сразу понял отец Михаил.

— Материи, говорю, матушке Евдокии Никитичне и дочкам брать будете? — пояснил Ефрем.

— Буду.

С деньгами у отца Михаила было по-прежнему туго, но хотелось порадовать домашних… да и знал, что тесть наверняка приготовит подарки дочке и внукам и не преминет невзначай полюбопытствовать, чем одарил их любезный зятюшка… Дуне надо покрыть новый лисий салоп, да еще и на летнюю штофную епанчу, Оленьке и Грушеньке — материи на платьица да бусы надо бы…

Дроздовых считали со странностями. Вдовый отец Михаила Федоровича Федор Игнатьевич долго служил приходским священником, но вдруг без видимого повода и еще будучи в добром здравии передал приход старшему сыну, а сам удалился от семьи и стал вести жизнь почти монашескую, в посте и молитве. Жил скудно, в глубоком уединении, выходя лишь в церковь. Такое поведение выламьталось из привычного образа жизни коломенского духовенства. Отец Михаил и его старший брат Иван побуждений отца понять не могли и положили их не обсуждать. Оба знали, что в иных домах Коломны с усмешкою говорят о нищем иерее-богомольце, живущем с одной свечою и без часов, обходящемся хлебом с квасом да капусткой… Как тут забыть про обеспеченную и прочно устроенную родню тестя в Москве. Только начни разговор в его доме, наверняка отец Никита возьмет сторону Васи. Так не лучше ли решить нынче же? Василия отвезти к Троице!

С этим решением отец Михаил вернулся домой, хотя объявил его вечером по возвращении из храма.

— Резоны твои, Василий, понятны, но я решил окончательно. С деньгами у нас скудновато, но помогать будем, ты твердо надейся. На еду и на квартиру должно хватить. А ты все ж таки просись на казенный кошт. Не сразу, а через полгодика.

Тоненький светлоголовый подросток молча стоял перед отцом и теребил светлый пушок на подбородке. Возражать он не смел, по тонкие губы кривились с неудовольствием.

Бедная Евдокия Никитична замерла. Разговоры о месте продолжения учебы Васи шли давно, но ей все казалось, это нескоро. Неведомое место, мнилось, будто их соседний Бобренев монастырь вроде и не Коломна, но близко и знакомо. В глубине души мила она наивную надежду, что учебное дело Васи как-нибудь так само обернется, что он останется дома. Оказалось же, что действительно надо ехать, и ехать далеко и ехать надолго… Тихие слезы покатились из материнских глаз.

— Там, полагаю, экзамен может случиться,—- продолжал отец.— Так что сразу после праздника бери латинскую грамматику, Винклерову философию и зубри…

А Евдокия Никитична разом видела и нынешнего стройного и румяного Васю, и маленького, тщедушного, бледного, кричавшего от голода, а у нее продало молоко, покупали коровье, и судачили втихомолку кумушки: «Ну, от скотского-то молока как есть поповский сын дурачком вырастет!.. Пастухом станет!» А нынче те же соседушки поневоле хвалят ее Васю да завидуют: он и послушный, и ученый, и вежливый, а их сынки дурни дурнями выросли! «Прости, Господи, за осуждение злобное! — осеклась Евдокия Никитична.— Скоро старость, а страсти не отпускают». А было попадье в ту пору тридцать пять годов.

В спальне наедине тоном помягче сказал отец Михаил жене перед долгими своими вечерними молитвами:

— Ты, мать, потихоньку одежонку его починяй. Сюртучок бы ему новый надо, да не получится справить нынче. Ты тот его, фризовый почисти. Хочется, чтобы не хуже других выглядел, а куда деться — приданое Олюше собирать надо… Особенно не спеши, милая, отправимся после Крещения.

Темная, звездная и морозная ночь опускалась на тихую Коломну, на окраине которой в маленьком домике в четыре окна с чудесной башенкой на крыше готовились к близкому расставанию.

Глава 2. Ночные думы

Сон никак не шел. Впал было в дрему под тихое бормотание отца, стоявшего на коленях в спальне перед божницею, но вдруг будто теплою водою смыло всю сонливость.

Он уезжает!

Милая, любимая Коломна, которую обегал сотни раз, в которой все и все знакомо, от высоких речных берегов до широких дорог, уходящих за городскими заставами на юг и на север, от дедовского собора и всех церквей до городских лавок… И здесь останутся матушка и батюшка, любимые сестрички и брат, дедушка и бабушка, и странный второй дедушка, и крестный, и добрая Фроловна, и нелюбимые семинарские учителя, и сосед, ласковый ямщик Николай, уже старенький, давно передавший свое дело сыновьям,— отчего-то полюбился ему Вася Дроздов, и дед Николай при встрече совал ему то пряник, то жменю семечек. Большому уж и неловко было брать, отдавал младшим… Прощай, дед Николай!

Василий осторожно повернулся на узком сундуке и лег на спину. Растопленная к ночи печь дышала жаром, и он распахнул старенький армяк, которым укрывался. В правом углу перед иконой Спасителя едва мерцала лампада. Кот спрыгнул с печи и темной тенью скользнул на топчан, в ноги к меньшим. За окном сторож ударил в колотушку. Да уже час ночи…

Чего не жаль, так это семинарии с ее вечно грязными коридорами, не топленными в лютые морозы классами, бесконечной латынью и схоластическими рассуждениями, неизбежно вгоняющими в сон и рьяного любителя премудрости. Одно хорошо: в толпе грубых и ленивых семинаристов Василий обрел нескольких товарищей, которые понимали его и были интересны ему.

Поначалу его обходили и косились, зная, чей он внук и сын. Всегда чисто, даже щеголевато одетый, тихий, вечно с опущенным взором, он держался наособицу. Все знали, что Дроздов наизусть помнит уроки из риторики, истории, латыни. Прохладный круг одиночества ограждал его, был привычен, но и тягостен. Вот почему вдруг вспыхнувшее товарищество сильно скрашивало неказистую жизнь в семинарии. Теперь же друг любезный Гриша Пономарев поступал в тверскую семинарию, и его очень будет не хватать, но Ваня Пылаев и Андрей Саксин тоже отправляются к Троице.

Как жаль, что батюшка не позволил ехать в Москву, как жаль. Василий ни разу не был в Москве, но по рассказам деда и отца представлял огромный город с большим Кремлем посредине. Древняя столица манила своими легендами о прошлом величии и нынешней бурной жизнью при государе Павле Петровиче, при котором, слышно, все быстро меняется. Вышел указ об отмене телесных наказаний для духовных. Все больше бывших поповичей-семинаристов становятся то докторами, то приказными чиновниками, иные выслуживают дворянство, покупают мужиков…

Василий нередко слышал такие мечтания в семинарии, раздумывал над ними, и они манили его, но душа на них не отзывалась. Он сознавал, что вполне мог бы пойти и в академию и в университет, светская карьера привлекала своим блеском, светский мундир много красивее немудреной священнической рясы… А как смотрели дочки соседского настоятеля отца Симеона на офицеров, когда уланский полк проходил в петровский пост через город на новые квартиры. И Верочка, и Катенька, и Олечка глаз не могли оторвать от киверов, позументов, сабель, шпор. И бесполезно объяснять им, что не в блеске эполет подлинное счастье, подлинный смысл жизни. Ужасно обидно, потому что знаешь твердо: для тебя этот путь закрыт, а все ж таки — слаб человек в семнадцать лет — невольно представляешь и себя на коне с саблею…

Как все просто было в давние годы у дедушки Никиты. Долгими зимними вечерами Домника Прокопиевна сидела за прядением или шитьем при уютном огоньке сальной свечи, а внучок рядом на маленькой скамеечке, и хорошо им было. Текли нескончаемые бабушкины рассказы о былом.

—…а каких страхов я натерпелась в год рождения матери твоей. Объявились разбойники. Вожаком у них был атаман по прозвищу Кнут. Видно, успели его добрые люди отделать. На больших дорогах грабил с дружками купцов и всех прохожих, иных и убивали. Уж такого страху нагнали, что мы боялись за заставу выйти… Ловил разбойников присланный из Москвы сыщик Ванька Каин, сам из таких же. Вот он, говорили, и открыл, что гнездо душегубов на купеческих судах, а самих их чуть не полсотни. Ну, прислали солдат на конях и с ружьями, и они, конечно, разбойников одолели. Когда вели их в Москву, весь город сбежался посмотреть. Я в тягости была, сидела дома, соседки потом все-все порассказали, что видали… А то драки меж своими коломенскими случались. Купцы у нас гордые, с норовом, чуть что не по них — никому не спустят. Вот, помню, я еще в девушках была, обиделись купцы на ямщиков городских за неуважение. Собрались да и разбили несколько дворов ямщицких, а иные и спалили. Все так с рук и сошло. После кирпичники из Митяевой слободы вздумали на купцов жалобу подать. Куда там, купцы в суде так дело повернули, что кирпичники оказались во всем виноватыми, будто бы не их били и мучили, а они. Известное дело — с богатым не судись…

Строгий дедушка не одобрял бабушкиной бывальщины. Он звал Васю к себе, зажигал особенную свечу в серебряном подсвечнике и раскрывал большую тяжелую книгу в потертом кожаном переплете.

Истории из Священного Писания были интересны для мальчика по-другому. Тут главным были не сменяющие друг друга цари и пророки, битвы и страдания простых людей, а Господь Вседержитель, по милости своей устроивший землю и все на ней, открывший грешным людям законы жизни и пути спасения. Однако самой любимой была у Васи история ветхозаветного Иосифа, всякий раз трогавшая до слез. Не раз случалось, что дед намеревался прочитать иное, что Вася упрашивал его прочитать про Иосифа. Посопев и покряхтев, дед соглашался. Усаживался удобнее, оглаживал седую окладистую бороду и громко и внятно, как и следовало читать

Святую Книгу, начинал:

Иосиф, семнадцати лет, пас скот вместе с братьями своими, будучи отроком… Израиль любил Иосифа более всех сыновей своих, потому что он был сын старости его; и сделал ему разноцветную одежду.

И увидели братья его, что отец их любит его более всех братьев его; и возненавидели его, и не могли говорить с ним дружелюбно…

И сказали друг другу: вот идет сновидец;

Пойдем теперь и убьем его, и бросим его в какой-нибудь ров, и скажем, что хищный зверь съел его…

Когда Иосиф пришел к братьям своим, они сняли с Иосифа одежду его…

И когда проходили купцы Мадиамские, вытащили Иосифа изо рва, и продали Иосифа Измаильтянам за двадцать сребреников; а они отвели Иосифа в Египет

Бабушка откладывала работу и тоже внимала древней истории, поглаживая голову самозабвенно слушающего внука. Как переживало детское сердце горе бедного отца и страдания самого Иосифа, но и как же было уверено в окончательном торжестве правды, ибо читал дед:

—…И был Господь с Иосифом; он был успешен в делах…

Глаза старика скоро уставали. Он откладывал книгу, но малыш продолжал смотреть на него вопрошающе. Сейчас-то Василий понимал, что скромен познаниями был протоиерей Никита, не такой великий книгочей, как батюшка, но прост и тверд был в пере своей, сохранив до преклонных лет простодушное удивление перед величием Господа.

…Сколь лет живу, грешный, а не перестаю удивляться милосердию Господнему. Нам если кто причинит зло, иной изничтожить готов, а всемогущий Господь, жизнию и смертию нашею владеющий, нас, окаянных, терпит во всей скверне нашей…

Вася любил эти нечастые серьезные рассуждения. Он как должное воспринимал сдержанность и внешнюю суровость деда, который был иерей, стоящий между обычными людьми и самим Богом.

Когда же на праздники приходили гости, дед доставал гусли, засучивал рукава рясы и играл то церковные распевы, то протяжные песни, то плясовые мелодии, да так, что маменька с бабушкой в пляс пускались, там и крестный дядя Петр… Только маленький Вася стеснялся, пока его не вытаскивали на середину круга, и приходилось вертеться и бить каблуками об пол.

Летом нередко отправлялись в гости к коломенским батюшкам, к знакомым купцам, но самыми памятными были посещения нескольких дворянских домов прихода. Там были не простые слуги, а лакеи в ливреях. Икон в комнатах было мало, на стенах все больше висели здоровенные тарелки и картины, которые Вася со вниманием разглядывал. Хозяева встречали их в непривычных нарядах: в коротких кафтанах, с напудренными косичками и в диковинных чулках и башмаках. В таких гостях Васю за обедом сажали за отдельный столик с детьми, что было унизительно.

Вообще же мир в детстве виделся разумным и прочно устроенным. Сомнения возникали то при виде нищих слепцов, то ковыляющей на трех лапах собаки, которую гоняли по базарной площади купеческие приказчики, а она послушно отбегала и просяще оглядывала людей.

В один из дней бабьего лета накануне Васиного поступления в семинарию пошли с бабушкой на кладбище. Навестили могилки своих и отцовских родных, помолились об упокоении душ умерших, прощении им всяческих грехов и даровании жизни вечной, перекусили яблоками с хлебом, посидели на лавочке у ворот, и тут бабушка сказала:

— Ох, грехи наши… Почитай сколько здесь лежит святых…

— Святые в церкви! — возразил внук.

— Те, что в церкви, их все знают, а сколько тихих, малых, одному Богу известных своим терпением да любовью, трудом да верою. Тут близ церкви духовные лежат, дворяне, подальше купцы, а остальные все — мужики да бабы, а они — не мещане, а дворовые да деревенские — все народ подневольный, крепостной. Легко ли терпеть чужую волю!.. Помещики разные бывают. Иные подлинно родные отцы мужикам, а иные что звери хищные…

И потекли рассказы о свирепстве и жестокости владельцев крепостных душ.

—…А прошедшей зимой проехали наши слободские в лес за дровами и нашли замерзшего мальчика чуть ли не твоих годов. Оказалось, был в дворовых графа здешнего и как-то случайно — мальчишки народ резвый — разбил любимый графский цветок. Граф приказал пороть мальчика, да не один раз, а всю неделю. Малый на второй день едва живой был, да и сбежал. Лес рядом. От побоев-то он ушел, а в лесу от мороза куда уйдешь?.. Собака какая-то его грела, да, видно, заснул он и не проснулся. После собаку эту на кладбище видели, где его отец твой хоронил.

— Бабушка, не эта ли собака по базару нынче бегала?

— Кто ж ее знает…

— А граф?

— Граф он граф и есть. Он волен наказывать своих людей, как считает нужным. Говорят, правда, в дворянском собрании с ним иные здороваться перестали, да что с того…

Так обнаруживалось, что не все люди свободны, добры и счастливы, что в земном порядке имеются изъяны… Насколько же разумнее и добрее церковный образ жизни. Прав, прав батюшка!

Храм Божий для Васи Дроздова был привычен и знаком, как : родной дом. Прежде всего, то было место особого присутствия Божия, особой благодати Господней. В храме детей крестят, взрослых венчают, покойников отпевают. Вся жизнь человеческая в главных ее моментах оказывается связанной с храмом.

То был также дом молитвы. Конечно, молиться можно и дома, и Господь не пропустит искреннее обращение к нему, но все же молитва в храме особенная. Скудость молитвы одного восполняется здесь сосредоточенностью другого, усиливается молитвами священнослужителей, подкрепляется присутствием Святых Тайн, пением и чтением священных текстов. Дед частенько повторял, что в храме одна молитва Господи, помилуй! — имеет гораздо большую силу, чем многие молитвы и поклоны на дому.

В детстве Вася отправлялся в храм с бабушкой. Идти было недалеко. И зимой по хрустящему снежку, и летом по мягкой травке Вася домчался бы в одно мгновение, но это не позволялось. Бабушка укоризненно качала головой, а дед мог потрепать за ухо:

— Не на ярмарку летишь! Уважай храм Божий!

Как обижала тогда Васю непонятливость деда — ведь просто хотел поскорее переступить порог храма, ощутить привычный запах ладана, поставить свечки перед иконами, которые считал «своими»: Николая Чудотворца, Божией Матери Владимирской, Всех Святых и перед образом Спасителя… А после приходили другие люди и зажигали свои свечи от его огонька. Необъяснимо тепло и радостно становилось тогда.

Читались положенные молитвы, диакон обходил с курящимся кадилом весь храм, а после выходил перед царскими вратами и басом возглашал:

— Господу помолимся!

И певчие отвечали:

— Господи, помилуй!

И все в храме крестились и совершали поклоны, ибо нет людей вовсе безгрешных, и всякий молит о милосердии Господнем. Возглашал диакон прошения к Господу о здравии священнослужителей и всех молящихся, о прощении грехов наших, о благоденствии града и отечества нашего, дабы миновали его мор и голод, войны и внутренние распри; о спасении душ всех христиан возносятся моления, душ и живых и умерших… Можно ли остаться равнодушным к такой молитве?

Порядок службы Вася незаметно выучил наизусть, но ему никогда не надоедало смотреть, как появляется на малом входе дед из алтаря, торжественно-строгий и чуть незнакомый, вскидывает руку перед вознесенным Евангелием; как величаво, нараспев диакон читает святое Евангелие, как радостно и всякий раз со значением дед произносит молитву перед таинством Причащения.

Вася твердо и безусловно знал, что Господь незримо присутствует в храме, что искренняя молитва непременно дойдет до Него, и Он пошлет благодать, то неземное ощущение светлой теплоты и тихой радости, которые мальчик чутко выделял среди повседневных житейских чувств. В детстве он подходил к причастию каждое воскресенье. Замирало сердце от мысли, что Всемогущий Господь послал Своего Сына на крестные муки ради нас, таких обыкновенных, что Он дарует нам часть Крови Своей и Тела Своего для спасения душ наших… Движутся люди ко святой чаше, все ласковы, добры и предупредительны: сначала дворянские семейства, потом они с бабушкой, потом остальные, будто действительно — братья и сестры. Если б только можно было всегда так, всегда такими быть, то никто бы не погубил бедного мальчика. Эту бабушкину историю он почему-то запомнил навсегда.

Иногда крестный дядя Петр водил его в кафедральный Успенский собор. Вася немного робел громадности храма, незнакомых людей и очень боялся совершить оплошность, ведь он был сыном и внуком уважаемых священников. Дядя Петр брал его на колокольню. Запыхавшись от крутизны лестниц, Вася всякий раз бывал поражен открывавшимся сверху видом родного города, который ему никогда не надоедало разглядывать. Он видел и дедовский дом, и церковь, где крестили его, а в другой стороне — отцовский храм Троицы, луковку с крестом на крыше родного дома; торговые ряды казались совсем близко, а базарная площадь виделась даже маленькой. Прекрасно были видны оба храма недалекого Бобренева монастыря.

Но еще большее наслаждение Вася получал от колокольного звона. С первым ударом большого, многопудового колокола оглушала глухота, а после радостное тепло появлялось в груди. Звонарь Алексей перебирал перепутанные, казалось бы, веревки, нажимал на дощечки, а то всем телом раскачивал язык большого колокола, и дивный благовест плыл над Коломной, сливаясь с перезвонами других церквей. Очень тогда хотелось Васе стать звонарем.

Отец однажды взял его с собой в Бобренев монастырь на празднование чудотворной Феодоровской иконы Божией Матери и там сводил его в иконописную мастерскую. В полном восторге от увиденного он решил, что самое замечательное — это иконопись, благолепное выписывание образов святых. Отец похвалил его намерение, и строгий дед тоже…

— Ох, грехи наши тяжкие…— услышал Василий старушечий голос и шаркающие шаги из кухни по коридору, а там и увидел в неприкрытую дверь темную фигуру Алексеевны, простоволосой, в бесформенной юбке и рубашке.

«Что это она вскочила?» — подумал Василий и тут только сообразил, что на соборной колокольне пробили уже четыре раза.

— Алексеевна,— шепотом окликнул он,— что, уже утро?

— Известно, утро,— подошла она к двери, крестя раскрытый в зевоте рот.— Чего не спишь-то? Мне пироги ставить надо, а тебе, соколик, самое время сны бархатные видеть.

— Это какие ж такие бархатные? — улыбнулся юноша.

— А ты, голубок, ляг на правый бочок, закрой глазки и увидишь. Охо-хо… Господи, помилуй! Господи, помилуй меня, грешную…

Василий только закрыл глаза и мгновенно заснул глубоким счастливым сном.

Глава 3. В поисках счастья

За семнадцать лет до описываемых событий, в год рождения Василия Дроздова, произошло много примечательных событий и Российской империи и в чужих краях.

Матушка-государыня Екатерина отметила надворного совет-пика Гаврилу Державина, сочинившего славную оду «Фелица». Был утвержден договор с Австрией о разделе Турецкой империи (до чего дело, правда, так и не дошло). Среди многих доносов императрица выделила те, в которых намекалось на намерение наследника, великого князя Павла Петровича, превратить возникшие в дворянских кругах навет, правда, крайне неприятный и настораживающий. Радовал сердце внук Александр, в пять лет выучившийся читать, могший рассуждать с недетской серьезностью, оставаясь по виду сущим ангелом: голубоглазый, с кудрявыми белокурыми локонами и ярким румянцем на нежном личике.

В ту пору государыня назначила ему законоучителем протоиерея Андрея Афанасьевича Самборского. Исходила она при этом из того, что отец Андрей многознающ, полжизни провел за границей и потому сможет предоставить великому князю Александру и брату его Константину всю полноту познаний Закона Божия на новейшем европейском уровне. Петербургский митрополит Гавриил, правда, осмелился заметить, что уж больно не похож отец Андрей на православного священника: брит, ходит в светской одежде, женат на англичанке — ну совсем пастор, а не российский батюшка. Государыня этим мнением пренебрегла. Она вознамерилась приуготовить из внука подлинно европейского государя. Вот почему главными наставниками внуков были определены представители родовитой русской аристократии во главе с генералом Николаем Ивановичем Салтыковым, а действительным воспитателем стал тридцатитрехлетний швейцарский адвокат Фредерик Сезар де Лагарп, воодушевленный высокими идеями.

Пруссия в ту пору готовилась к новым войнам, Англия и Франция богатели, хотя и по-разному. В Лондоне Вестминстер и Букингемский дворец смогли договориться о разделе власти ради сохранения себя самих в состоянии благополучия и всевозрастающего процветания. А в Париже Лувр по-прежнему видел себя вершиною власти, не сознавая, что таковой уже не является.

Франция действительно богатела: осваивались торговые фактории на Востоке, появлялись новые мануфактуры и фабрики, развивались торговля и банковское дело. Если бы жизнь человеческая зависела лишь от материальных обстоятельств, нормандцам, беарнцам, бургундцам и парижанам предстояло бы безоблачное житье на пути превращения во французскую нацию. Но человек несводим к одному желудку.

И как в ветхозаветные времена позавидовал Каин Авелю, сильно огорчился, восстал на брата своего и убил, так и французские верхи отвернулись от братьев своих меньших, считая их не более чем за полезный и безгласный скот, а низы ожесточились на аристократию и дворянство. И темная сила раздувала эту вражду.

Впрочем, на поверхности видно было лишь стремление к благу, даже всеобщему благу, уверения в желании счастья для всех. Зло ведь никогда не выступает под своим именем, старательно прикрываясь благородными намерениями.

Вдруг появилась масса памфлетов, воззваний, обличений, в которых истина переплеталась с клеветою, призывы к облегчению положения крестьян смешивались с требованием равенства вообще, вопреки самой человеческой природе. Звучал христианский лозунг братства, но все было проникнуто духом вражды и приправлено едкой насмешкою. Громовый хохот стоял над французскими землями: осмеивалась религия, «тупое исполнение пустых обрядов»; осмеивались старые порядки, по которым дворяне процветали за счет нищих крестьян, живущих в землянках и питающихся просовой кашей; осмеивалась надменная королева Мария-Антуанетта, а там и сам король Людовик XVI. Но общество оказалось так разделено, что верхи — двор и аристократия — если и слышали шквал недовольства, то не сознавали его значения.

Впрочем, иные отлично сознавали. Так на пожаре иной прохожий радуется случаю погреться, а ловкий вор — возможности поживиться. Братья короля прикидывали, как бы спихнуть Людовика с трона, жиреющая буржуазия мечтала о баронских и графских коронах на своих каретах, высшее католическое духовенство — все сплошь развращенные до мозга костей аристократы — готовилось к радикальному преобразованию Церкви… И так, интригуя, богатея и веселясь, Франция шла к кровавой революции.

Между тем в России на Францию продолжали смотреть снизу вверх, желая поучиться у просвещенной Европы премудростям и французской моды, и новейшей французской философии. Парижские просветители с готовностью пользовались денежной помощью, щедро предлагаемой российской императрицей, обменивались с нею прекраснодушными посланиями, которых нравственные рассуждения сильно бывали разбавлены неумеренной лестью повелительнице Северной Пальмиры. На ее приглашение прибыть в Петербург не спешили, но наконец Дени Дидро решился. Екатерина Алексеевна предназначала его в наставники внуку.

Дидро ехал в дикую Московию с настороженностью и любопытством, полагая своей миссией просвещение глухой окраины мира, но вскоре понял, что Россия — сама иной мир, для него, естественно, чужой, но интересный. Он вращался в петербургском кругу галломанов, высшей аристократии, имел аудиенции у императрицы, посетил университет… Очень хотелось затеять ему дискуссию с русским духовенством, но те уклонялись.

Однажды на одном из приемов во дворце Дидро решительно подошел к митрополиту московскому Платону, которого ему рекомендовали как самого умного из русских архиереев. Проповеди митрополита, переведенные по приказу императрицы на французский язык, привели Дидро в восхищение еще в Париже.

— А знаете ли, святой отец,— обратился на латинском языке философ к митрополиту,— что Бога нет, как сказал Декарт.

— Да это еще прежде него сказано,— не замедлив, отвечал митрополит.

— Когда и кем? — спросил озадаченный невер.

— Пророком Давидом,— спокойно отвечал Платон.— Рече безумец в сердце своем: нет Бога. А ты устами произносишь то же.

Пораженный неожиданностью и силою отповеди, Дидро застыл, потом неловко обнял Платона.

В тот самый 1782 год в самарских степях, далеких и от Парижа, и от Петербурга, в имении вдовой помещицы Марии Лукиничны Яковлевой случилась беда. Владелица имения тяжело переживала смерть мужа. Потрясение оказалось столь велико, что и спустя полгода она продолжала сидеть, запершись в своей спальне, отказываясь видеть даже детей. Горе было понятно, но, когда горничная услышала, как госпожа увлеченно разговаривает с кем-то за закрытой дверью, в доме забеспокоились.

Вызвали сестру помещицы, жившую неподалеку. Та на цыпочках подошла к спальне и услышала знакомый голос, который жалобно просил:

— Евдоким, голубчик мой, ты меня никогда не оставишь? Я для тебя всем пренебрегла, даже детьми…

Повредилась в уме — иного заключить было нельзя. Сестра пробовала войти в спальню, но бедная больная то на коленях молила оставить ее с мужем, то с яростью бросалась выталкивать.

— Помогите, матушка,— просила старая нянька.— Деток больно жалко. Уж мы все молимся за нее, и детки молятся, а беда не уходит.

— Мы к ней хотели зайти,— рассказала старшая, двенадцатилетняя Аня,— а она закричала, что ненавидит нас, чтобы нас увели, мы ей больше всех мешаем.

— Потерпите еще немного. Я вызову брата из Петербурга.

Спустя месяц приехал брат, предупрежденный обо всем. Решительно вошел к больной и велел отворить окна. Та в бешенстве бросилась на него, царапая и кусаясь.

— Лошадей готовьте! — крикнул он.  —

— Умоляю вас, не разлучайте меня с мужем! — кричала.— Я умру без него!

Закутав в одеяло, он на руках вынес сестру и посадил в коляску, велев кучеру гнать в город «во всю ивановскую». Дорогою так кричала бедная, что прохожие в страхе крестились.

Брат привез ее в свой самарский дом. Шесть недель не отходили от нее он, вторая сестра и приходский священник. Она, казалось, не слушала их, то разговаривала сама с собою, то читала Евангелие, принесенное отцом Никодимом. Вдруг в одну ночь вскочила Мария Лукинична, бросилась к иконам и на коленях стала молиться.

— Позовите поскорее батюшку! — попросила она сестру.— Я хочу причаститься!

С радостью поспешил к ней отец Никодим. После причащения Святых Тайн так же возбужденно обратилась она к сестре:

— Детей привезите, пожалуйста! — и облегченно заплакала. Мир и покой воцарились в доме. Вечером, когда спешно привезенных детей увели спать, Мария Лукинична рассказала брату с сестрой и священнику, что в эту решающую ночь ей во сне привиделся старичок и стал строго выговаривать, какое она делает страшное преступление против Бога и как она могла думать, что муж к ней ходит. «Ежели бы ты знала, с каким ты духом беседовала, то ты бы сама себя ужаснулась! Я тебе его покажу.— И она увидела страшное чудовище.— Вот твой собеседник, для которого ты забыла Бога и первый твой долг — детей!» «Помоги мне, грешной,— взмолилась она,— исходатайствуй прощение моему преступлению. Обещаюсь с сей минуты служить Господу моему, стану нищих, больных, страждущих утешать и им помогать». «Смотри же,— мягче ответствовал старичок,— исполни и тем загладишь свое преступление. Сейчас вставай и зови доброго пастыря, чтобы он тебя приобщил Святых Тайн».

Наутро Мария Лукинична привела детей к брату и сказала им:

— Вот ваш отец и благодетель. Он вам мать возвращает, и вы теперь не сироты.

Жизнь ее действительно переменилась решительно. Детей стала воспитывать строго, не баловала. Шубы у Ани не было, ходила зимой, закутанная в платки. На завтрак детям подавали горячее молоко и черный хлеб, чаю не знали, в обед — щй, каша, иногда кусок солонины, летом — зелень и молочное.

Резвая Аня любила бегать, купаться, что поощрялось матерью, и лазить по деревьям, что строго запрещалось; много ходила пешком, ездила верхом. Мать приучила ее читать Священное Писание и молиться.

Навещавшая их тетка, напротив, девочку ласкала. С осторожностью разговаривая с сестрой, она как-то решилась спросить:

— Зачем ты дочку так грубо воспитываешь?

— Я не знаю, в каком она положении будет. Может быть, и в бедном или выйдет замуж за такого, с которым должна будет по дорогам ездить — так и не наскучит мужу прихотями, всем будет довольна, все вытерпит. А ежели будет богата, то к хорошему легко привыкнет.

Зимою жили в городе, и там Аня постигала другую науку — милосердия. Всякую неделю мать с дочкой хаживали в тюрьму, где раздавали деньги, еду и сработанные своими руками рубашки, чулки, колпаки, халаты. Больных Мария Лукинична лечила, кормила особенной пищею и поила чаем. Аня не стояла в стороне, подчас и раны обмывать приходилось.

Приходили в дом нищие — и оделялись деньгами, рубашками, башмаками. Сама их кормила за столом и заставляла детей прислуживать. Мало того, одного из своих дворовых она отрядила специально для поисков немощных и страждущих. Сколько бедных домов было у нее на содержании, сколько сирот выдала замуж!

— Ежели ты будешь в состоянии делать добро для бедных и несчастных,— нередко повторяла мать Ане,— то ты исполнишь закон Христов, и мир в сердце твоем обитать будет, и Божие благословение сойдет на главу твою, и умножится богатство твое, и ты будешь счастлива. А ежели ты будешь в бедности и нечего тебе дать будет, то и отказывай с любовью, чтобы и отказ твой не огорчил несчастливого, и за отказ твой будет тебя благословлять. Но в бедности твоей ты можешь делать добро: посещать больных, утешать страждущих и огорченных. И помни всегда, что они есть ближние твои и братья, и ты за них будешь награждена от Царя Небесного. Помни и не забывай, мой друг, наставления матери твоей…

Так в трудах и молитвах текли дни доброй помещицы, и никто не ждал их скорого пресекновения.. Но вот как-то арестанты увидели в дверях одну Аню с узелками.

— Жива ли наша благодетельница?

— Жива,— ответила девочка,— но больна. И говорят, опасно.

Болезнь навалилась на Марию Лукиничну вдруг и разом придавила ее. Все вокруг и сама она сознавали, что наступили последние дни земной ее жизни. И вот тут откуда-то возникли соседи — Елизавета Федоровна Карамышева с сынком Александром Матвеевичем, двадцати семи лет. Повадились ездить на весь день. Мать сидела с больной, а сын — с Аней в гостиной. Ей эти посещения были неприятны, а отчего — понять не могла. Александр Михайлович рассказывал о своей военной службе, о поездках по России, ато просто смотрел на нее и странно улыбался.

В мае переехали в деревню. Больная едва отошла от дороги, как велела позвать Аню.

— Вот что, друг мой,— слабым голосом сказала Мария Лукинична.— Выслушай от меня спокойно все, что я буду тебе говорить. Ты видишь, что нет надежды к моему выздоровлению. Я не страшусь смерти и надеюсь на милосердие Спасителя, но горько мне тебя оставить в таких летах… Брата твоего я пристроила, а у тебя есть другая мать и покровитель. Не откажи только признать их за таковых. Дай мне спокойно умереть!

Девочка от усталости и ошеломления даже не заплакала.

— Я, маменька, никогда вашей воле не противилась…

— Так знай, что я тебя помолвила за Александра Матвеевича и ты будешь скоро его женою.

Будто одеревенела тринадцатилетняя Аня.

— Ты поняла меня?

— Кто же будет ходить за вами, маменька?

— Тебя со мною не разлучат. Да и недолго уже…

Со свадьбой не медлили, но далее жизнь пошла не так, как ожидала Аня. С матерью ее разлучили, несмотря на горькие слезы и отчаяние. Муж отвез ее в свою деревню, в небольшой старый дом, где отвел ей комнату, объявив, что она должна слушаться но всем его и его племянницу, которая с ними будет жить постоянно, и даже спать будет с ним в одной спальне, так как очень любит дядю, и ей тягостно ночь провести, не видевши его. Но говорить об этом никому никогда не надо. Так много горя обрушилось на Аню, что у нее и сил недостало удивиться, почему нельзя говорить никому о горячей любви племянницы к дяде.

Началась новая жизнь, чаще — беспросветно тягостная, реже — дарящая утешение. Будто знала покойная Мария Лукинична, к чему надо готовить дочку. Муж был способен и удачлив по службе и горном ведомстве, имел влиятельных покровителей и хороший доход, по деньги уходили на игру и гульбу. С женою был то груб то злобен, то насмешлив; в Великий пост заставлял есть мясной суп, а то предлагал ей завести любовника. «Племянница» вскоре пропала, но он ни одной юбки не мог пропустить. Дома своего не было — снимали квартиры то в Петербурге, то в Петрозаводске,то в Архангельске, то кочевали по Малороссии. Так прожила она без малого двадцать лет.

Но все имеет конец на этом свете. Похоронив мужа, Анна Евдокимовна вскоре вышла замуж за Александра Федоровича Лабзина, молодого (на восемь лет моложе ее) чиновника секретной экспедиции Санкт-Петербургского почтамта. Сблизило их испы- тываемое обоими сильное религиозное чувство и с удивлением открытое друг в друге стремление еще более приблизиться к Господу, полнее и глубже, чем проповедуют священники в церкви, понять учение Христово.

В то время русское дворянство оказалось оторванным от родных корней народной жизни и православия. Могучей рукою Петра была вырыта пропасть между дворянским слоем и основной массой народа, немногие могли преодолеть ее. Большинство же, пытаясь удовлетворить естественную тягу души к духовному просвещению, обратилось к мистическим учениям, во множестве появившимся в Европе. Масонство виделось желанным лучом света, и многие спешили на этот свет.

В книге «О заблуждениях и истине» одного из виднейших европейских мистиков Сен-Мартена говорилось: «Следить за материей — значит толочь воду. Я познал лживые науки мира сего и познал, почему мир не может ничего постичь: на эти науки направлены только низшия способности человека. Для наук человеческих нужен один разум, оне не требуют души; между тем для наук божественных разума не нужно, ибо душа их вся порождает…» Масонство предлагало организованные формы для проявления такого рода мистических настроений.

Казалось бы, явными противниками масонства были вольтерьянствующие вольнодумцы. Отзыв их кумира об учении Сен-Мартена был таков: «Не думаю, чтобы когда-либо было напечатано что-либо более абсурдное, более темное, сумасшедшее и глупое, чем эта книга». Между тем поэмы Вольтера, самый дух его сочинений, широко известных во всех домах столичного и отчасти провинциального российского дворянства, был пронизан ядом насмешки и ненависти к святыням христианства, что с очевидностью также влекло от церкви, от веры отцов и дедов.

При всей закрытости масонства известно было, что цели оно провозглашает самые благородные и чистые, что все входящие в общество (и князья и лавочники) считались братьями и обязаны были помогать друг другу. Масонство выглядело неким собранием благородных людей. Пылкий и чистый сердцем Лабзин с радостью принял предложение о вступлении в общество, и жена поддержала его. Оба желали посвятить себя делам милосердия и благотворения, дабы увеличить счастье на скудной добром земле.

Продвигаясь по этому пути, Лабзин стал видным масоном и в 1800 году основал в Петербурге новую ложу. Анна Лабзина стала его верной помощницей и даже, в нарушение масонских правил, запрещавших участие женщин, присутствовала на некоторых заседаниях, что, впрочем, не указывалось в протоколах.

Власть занимала в отношении масонов позицию смутную. Открытого преследования их не начинали, поскольку в масонство пошли сливки русской аристократии — князь Андрей Борисович Куракин, князь Григорий Петрович Гагарин, граф Яков Алексеевич Брюс, граф Петр Разумовский, барон Строганов. С другой же стороны, власть не могла смириться с существованием в государстве тайной организации, прямо связанной с иностранными державами и преследующей неясные цели. Государыня Екатерина Алексеевна вознамерилась побороть зло. Приближенные ее (сами почти сплошь вольные каменщики) указали противника — Николая Новикова.

Расчёт был прост. Новиков, верно, принадлежал к масонскому

Обществу и был чрезвычайно активен в своей деятельности, однако не совсем в той сфере, в какой желательно было бы обществу

Во взятой в аренду университетской типографии для всемерного распространения просвящения в России он издавал сотни книг, от букварей и учебников до богословской и философской литературы. А в Зимнем дворце помнили, как недовольна была государыня многими публикацыями в давних новиковских журналах, где прямо звучала насмешка над иными её драматическими творениями. Молодой Новиков принял за чистую монету вольнолюбивый дух екатериненского наказа, забыв, что опасно задевать самолюбие автора, тем более автора венценосного и очень памятливого. Приманка сработала.

Высочайшем указом императрицы от 23 декабря 1785 года московскому главнокомандующему графу Брюсу и высокопреосвещенному митрополиту московскому Платону предписывалось. освидетельствовать издания типографии отставного поручика Новикова, ибо, как отмечалось, из оной типографии выходят странные книги». Митрополиту Платону поручено было также испытать самого Новикова в православном законе, «а в книгах типографии его не скрывается ли умствований, несходных с простыми и чистыми правилами веры нашей православной и гражданской должности».

26января 1786 года митрополит Платон донес государыне, что поручик Новиков призван был и испытан в догматах православной греко-российской Церкви и оказался примерным христианином. Изъятые книги митрополит разделил на три разряда:

1) книги собственно литературные, которые по скудости литературы отечественной желательны к распространению; 2) книги мистические, которых высокопреосвященный просто не понял и потому судить о них не может; 3) книги самые зловредные, развращающие добрые нравы и ухитряющиеся подкапывать твердыни святой нашей веры. «Сии-то гнусныя и юродивыя порождения так называемых энциклопедистов,— писал митрополит Платон,— следует исторгать, как пагубныя плевела, развращающая добрыя нравы». Спустя два месяца указом государыни графу Брюсу дано было знать, какие книги изъять из книжных лавок и сжечь. Дополнительно московскому главнокомандующему было сообщено, что государыне приятно будет, ежели после окончания аренды Новиковым университетской типографии сия аренда не будет возобновлена.

Таким образом, удар по масонству вроде бы и был нанесен, но цели не достиг.

В первый день нового 1800 года молодая жена великого князя Константина Павловича принцесса Юлиана Сакс-Кобургская едва не умерла от страха. Рано утром, когда за окнами Зимнего дворца было совсем темно, а в коридорах еще не началось тихое мельтешение слуг и придворных, принцесса, принявшая в православии имя великой княгини Анны, была разбужена оркестром трубачей, прямо под ее дверями проигравшими «зорю». Сделано было сие по приказанию ее супруга, большого шутника, великого князя Константина. Бедную принцессу трясло весь день, что искренне забавляло ее мужа.

Великая княгиня Анна не осмелилась пожаловаться императору, но своей свекрови императрице Марии Федоровне излила все негодование, заявив, что у нее недостает сил переносить дикие чудачества грубияна мужа и она намерена покинуть Россию. Мария Федоровна, как могла, успокаивала бедную немецкую девочку, польстившуюся на великокняжескую корону.

Позднее принцессу успокаивали на половине наследника престола, великого князя Александра. Его молодая жена великая княгиня Елизавета Алексеевна (еще недавно — принцесса Луиза Баденская) жила в полном мире и согласии с мужем. То была удивительно счастливая пара.

Двадцатитрехлетний великий князь Александр Павлович обладал очарованием редкого красавца (в отличие от брата Константина, курносого, лысоватого, с грубым голосом и резкими движениями). Улыбку его называли не иначе, как «ангельской», грация его движений и величавая поступь порождали сравнения с Аполлоном. При всем том, наследник сформировался в дворцовой атмосфере трусости и стяжательства, смелого разврата и наглого лицемерия как умелый царедворец.

Он рано научился скрывать свои подлинные чувства и мысли и от покойной бабки, и от строгого отца. Шатки и неопределенны были внушенные Лагарпом идеи республиканизма и свободы. Мягкость характера, природные доброта и лень порождали в нем мысль об. отказе от престола, и он долго лелеял мысль о жизни свободного гражданина на берегу Женевского озера, однако притягательность царской власти оказалась несравнимо сильнее, Церковные обряды он послушно выполнял, но в атмосфере мистицизма, питаемой то вольтерьянством, то масонством, то идеями отцов иезуитов, которые осмелели в России при Павле Петровиче, великий князь стал сущим космополитом.

Впрочем, мысль о благе отчизны была для него важна, чувство долга оставалось твердым. Он сознавал крайнюю неготовность брата Константина для российского престола и видел растущее недовольство столичного дворянства батюшкиным правлением. Императорская корона надвигалась на него. Он и страшился этого, и очень желал…

Глава 4. Первопрестольная

Москва встретила отца и сына Дроздовых празднично. На пути в лавру они собирались остановиться в ней на денек, а пробыли без малого неделю. День за днем пролетали в богослужениях, сидении за столом в доме деда Александра Афанасьевича, его сына Григория, служившего диаконом в церкви Иоанна Воина, и отцовского зятя Сергея Матвеевича, чиновника Московского епархиального управления (с помощью которого отец хлопотал о месте диакона для своего будущего зятя Иродиона Сергиевского). Сколько было съедено! Сколько услышано новостей и житейских историй! Сколько было увидено красоты и редкостей! У Василия голова шла кругом.

Первым делом сходили к Иверской. Часовня у Воскресенских ворот Китай-города пылала жаром множества свечей. Череда самых разных людей продвигалась медленно перед иконою, тут по виду были мещане и мужики, купчихи и закутанные в платки бабы с детками, которых они поднимали приложиться к святыне;тут же с десяток дворян и дворянок теснились вокруг священника, служившего молебен, как пронеслось вокруг, «для новобрачных». Но Василий не сумел разглядеть жениха с невестою.

На пути к отцовским родственникам — родителям жены отцовского брата Ивана Федоровича — прошли шумной Неглинною, по правой стороне которой на одном из московских холмов стоял Рождественский монастырь. Самой речки не было видно. По словам отца, на масленицу здесь устраивались знатные ледяные горы. Отец Михаил и радовался Москве, и покряхтывал от частых непредвиденных расходов то на сбитень и пирожки для Васи, то на дивной работы лампады (в подарок тестю и для дома), которые он присмотрел в лавке на Никольской и не мог не купить. А Василий с изумлением и робостью постигал после коломенского захолустья новую для него жизнь большого города.

В волнениях и хлопотах старший Дроздов едва не забыл наказ своего отца Федора Игнатьевича: непременно сходить в Новоспасский монастырь к старцу Филарету. Признаться, сам отец Михаил большой нужды в том не видел, да и времени мало у них, но ведь почему-то же молчаливый и несловоохотливый батюшка просил… Пошли в Новоспасский. Через густую толпу едва пробрались к келье старца, благо облачение иерейское помогло. Седенький старик едва глянул на отца с сыном, как руки протянул к ним:

— Милые мои, я вас заждался! Дроздовы переглянулись с удивлением.

Старец начал свой монашеский путь с Саровской пустыни, был переведен в Александре-Невскую лавру, а лет десять назад обосновался в Москве. Он славился исключительной прозорливостью; митрополит Платон назначил его духовником инокини Досифеи (дочери от тайного брака императрицы Елизаветы и графа Разумовского); православным книжникам известно было его немалое собрание рукописной святоотеческой литературы. Ничего этого Дроздовы не знали. Помимо нежданного приветствия их поразила умилительная кротость и ласковость старца.

— Благословите, отче, отрока Василия,— попросил отец Михаил.— В семинарию поступает.

Старец пристально вглядывался в лицо младшего Дроздова, так что Вася даже смутился и потупился.

— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! — торжественно произнес отец Филарет твердым голосом, осеняя крестом юношу, и неожиданно добавил: — А в другой раз ты меня благословишь…

Старец помолчал еще и заговорил будто сам с собою: — …кто хочет идти за Мною, отеергнись себя, и возьми крест свой, а следуй за Мною. Много званых, но мало, ох, мало избранных…

Келейник сделал им знак, и Дроздовы пошли к двери. На пороге еще оглянулись и поразились прямому и счастливому взгляду старца: он радостно улыбался!

— Понравился ты ему, видно,— задумчиво сказал отец Михаил.— Надо полагать, с семинарией все обойдется.

Сын не ответил. Он заново переживал короткие минуты пребывания в полутемной келье и непонятное пророчество.

В доме московского деда Василий бросился к книжной полке, на которой выстроились толстые и тонкие тома в твердых темных переплётах с золотым тиснением. Библия на славянском, Псалтирь тоже на славянском, «Грамматика» Ломоносова, творения Блаженного Августина на латыни, «Древняя Российская Вивлиофика, или Собрание разных древних сочинений»… Интересно…

«Не все у нас еще, слава Богу, заражены Францией; но есть много и таких, которыя с великим любопытством читать будут описания некоторых обрядов, в сожитии предков наших употреблявшехся; с не меньшим удовольствием увидят некоторая начетания нравов их и обычаев и с восхищением познают великость духа их, украшеннаго простотою. Полезно знать нравы, обычаи и обряды древних чужеземных народов, но гораздо полезнее иметь сведения о своих прародителях; похвально любить и отдавать справедливость достоинствам иностранным; но стыдно призерать своих соотечественников, а ещё паче и гнушаться оными».

— Батюшка! Какая хорошая книга! —обратился к отцу Василий.

-Книга, может, и хорошая,— осторожно сказал отец,— но ты всё ж таки поставь её на место. Издателя ее, Новикова, только недавно из крепости выпустили.

По Кремлю его водил отец. Василий увидел первую церковь, поставленную на Москве,— Рождества Иоанна Предтечи, от которой открывался прекрасный вид на Замоскворечье. Неподалеку древний собор Спаса на Бору с богатейшим убранством, но удивительно маленький, как образ ушедшего в историю Московского княжества. И будто для сравнения за ним возвышался величественный кафедральный Успенский собор, главный храм Московского царства. Для его осмотра дедушка Александр Афанасьенич назначил особенный день.

Василий был поражен громадностью храма уже при первом посещении службы. Нынче, отерев нос и щеки и распутав концы башлыка, он вдруг увидел то, чего не мог понять сразу: строгую красоту устройства и убранства храма.

Усталый отец присел у свечного ящика, а юноша, задрав голову, обходил храм. Подолгу стоял он у росписей стен собора. Западную сторону почти всю занимало изображение Страшного суда, северную — вселенских соборов. На огромных столпах — фигуры мучеников христианских, ибо они служат опорой и утверждением Божественной Истины. Иконостас был грандиозен, возвышаясь во всю высоту собора на пять ярусов. Иконы на верхнем, пятом, были почти неразличимы, там вокруг Бога Саваофа помещались образы древних праотцев и патриархов, на четвертом — пророков ветхозаветной церкви, с иконой Знамения Божией Матери посредине. На третьем —иконы церковных праздников и евангельских событий. На втором — в человеческий рост изображения Спасителя в образе Великого Архиерея с предстоящими перед ним Богоматерью, Иоанном Предтечей и апостолами. Нижний ярус, как и в любой церкви, посвящался местным иконам, но среди них была одна — святыня всероссийская.   :

— Владимирская икона Божией Матери, написанная еще при жизни Пресвятой Девы евангелистом Лукой, была вывезена из Царьграда в Киев в шестом веке,— сказал подошедший дедушка Александр.— Князь Андрей Боголюбский привез ее во Владимир на Клязьме — отсюда и название образа,— а в Москву впервые привез ее великий князь Василий Первый, дабы оборонить город от жестокого нашествия. Сколько чудесных избавлений и исцелений случилось благодаря этому дивному образу, едва ли кто скажет…

Пойди приложись.

С благоговейным трепетом юноша прикоснулся губами к холодному серебряному окладу, укрывавшему образ, перекрестился и совсем близко увидел дивный лик, в котором и умиление, и печаль, и утешение, и упование твердое… Никто не ведал, что было тогда в сердце его.

Дедушка рассказывал такие интересные вещи, что не только Василий, но и отец слушал с увлечением о царском и патриаршем месте, о троне Владимира Мономаха и упокоившихся здесь первосвятителях российской церкви, начиная с митрополита Петра до митрополитов Ионы, Филиппа, Гермогена.

Людей в храме не было видно, лишь возле дверей какой-то служка не спеша тер веником каменные плиты пола. Отец и дедушка свернули за толстый столп, и Василий не удержался — уселся на патриаршее место под невысоким сводом, опирающимся на витые столбики темного дерева.

— Зря примериваешься, юноша,— с улыбкою и совсем не строго сказал вдруг вышедший из-за столпа Александр Афанасьснич.— Государь Петр Алексеевич патриаршество на Руси отменил. Теперь у нас Синод.

Василий мгновенно покраснел от стыда, но отец был задумчив и не сделал ему выговора за глупую шалость.

В алтаре они увидели величайшие святыни: Ризу Господню, привезённую в Москву послами персидского шаха, Гвоздь Господень, доставленный из Грузии, часть Ризы Пресвятыя Богородицы. Только крестились благоговейно Дроздовы и радовались, что сподобились такого счастия.

—…Сия дарохранительница из червоннаго золота — дар светлейшего князя Потемкина-Таврического… В сем ларце покоятся государственные акты о престолонаследии…— Дедушка Александр неожиданно весело посмотрел на своих спутников.— А вот вам, говоря латинской поговоркою, поп multa, sed multum, что означает: не много, но многое!

Таким знатокам латыни, как Дроздовы, перевод не был нужен. Они вопрошающе взирали на небольшой сосуд из темного камня, который бережно держал старый соборный ключарь.

Сосуд сей из яшмы с финифтяной змейкой, символом вечности, по меркам земной жизни почти вечен, ибо служил еще Августу Кесарю, от которого перешел к византийским императорам, а от них попал к Владимиру Мономаху, Подлинно пыль веков впитала эта чаша…Подержи, Васенька, подержи. Август, Рим, ещё Господь не сошел на землю, и он, Василий Дроздов, держит в руках это немое свидетельство протекших веков. Значит, и сам он также часть не только огромного Божиего мира. Но и пёстрой всемирной истории… Собор преподал ему ошеломляющие открытия, которые предстояло обдумывать и постигать во всей полноте.

Подойдя к патриаршей ризнице, все трое почувствовали усталость и решили отложить ее осмотр на потом.

Отошли от ризницы и невольно подняли глаза на стройную громаду колокольни Ивана Великого. Будто рослый богатырь в золотом шлеме стоял посреди древнего городища, зорко оглядывая, не идет ли откуда враг.

-Красота-то какая, Господи! — выдохнул отец.

-Батюшка, пойдемте колокольню посмотрим! — И устал, и голова гудела, и ледяной ветер с реки разгулялся, но невозможно было отойти просто так от очередного чуда.

-Ты, Васенька, иди-ко сам, скажешь там, что я позволил,— решил дело дедушка Александр.— А мы с твоим батюшкою отправимся перекусить. Наморозишься — беги скорей в дом.

Квартира соборного ключаря располагалась в покоях старого Патриаршего двора позади Успенского собора.

Сам не понимал, отчего вдруг ушла усталость. Ноги несли его все выше, все дальше по высоким потертым белым ступеням внутренней лестницы, шедшей внутри пятиметровой толщи стены. Так же ходил царь Иоанн Васильевич Грозный, едва не задевая скуфейкой чернеца за своды.

Торопясь и поскальзываясь, он обошел первый ярус, протискиваясь мимо громадных колоколов, каждый из которых был больше их самого большого соборного. На второй ярус вела уже витая металлическая лестница. Тут оказалось попросторнее, но тянуло дальше. Третий ярус ошеломил тем, что огромный город отсюда виделся сжавшимся вдвое.

Далеко внизу медленно тащилось множество саней, редкие кареты на полозьях. Хорошо было видно пеструю толпу на Красной площади, где снега будто и не было, а вдали на самом краю горизонта пустыри, рощи, укрытые снегом, какой-то дворец красного камня, поближе — невиданная сизая громада с остроугольной башней. Да это Сухарева башня!

За несколько минут он продрог до костей и с сожалением должен был уйти, не разглядев всего. Но, проходя мимо первого яруса, не выдержал, вышел на обзорную площадку с балюстрадой и, протаптывая тропинку в нанесенных сугробах, смотрел и смотрел на дома, церкви и дворянские особняки Замоскворечья, близкие Ильинку и Варварку внутри стен Китай-города, совсем близкие Охотный ряд и сказочный белокаменный дворец против самого Кремля, на удивительный собор Василия Блаженного, десятки церквей и соборов Кремля…

«Летом бы сюда приехать»,— думал Василий, стуча зубами от холода.

В квартире дедушки, состоявшей из нескольких маленьких, квадратных и вытянутых, комнаток с низкими сводчатыми потолками и крохотными окнами, его заждались. Бабушка, тетки и дядья, которых еще недавно он не знал, наперебой потчевали всем, что стояло на столе, а потом вернулись к своим разговорам.

— Преосвященный Платон строг, верно. Когда служит в Чудовом или в Большом соборе, никто не отважится разговаривать. Уж на что знатные дворянки есть, а ни одна не принимает благословение владыки или антидор в перчатках. Ежели увидал какого духовного на улице пьяным, никогда не спустит,— рассказывал старшему Дроздову второй сын дедушки Александра, диакон Фома.

— Что ж, в монастырь отсылает?
— Редко. Он хоть строг, а сердцем мягок. Иному выговор сделает, иного пошлет поклоны земные класть или пеню наложит немалую, до пяти рублев, иного низведет на низшие должности… Недавно кум из лавры приехал, рассказал, как к владыке после службы подошел какой-то приезжий монах из дальнего монастыря с жалобаю, что кормят их черствым и заплесневелым хлебом, и показал кусок. Владыка взял кусок и стал есть. «А где ты родился? спрашивает монаха.— А кто родители?.. Отчего в монастырь постригся?..» Тот все рассказывает. «Да с чем же ты, отец, пришел ко мне?» — наконец спрашивает Платон. «Жаловаться на дурной хлеб.— «Где же он?» — «Да вы скушали его!» — «Ну и ты иди, твори такожде».

Посмеялись невольно духовные за столом, покрутили головами.

Ас чего ж пошло упразднение епархии нашей? — полюбопытствовал отец Михаил.— Едва ли владыка Платон тому причиною.

-Синод мудрит,— нехотя отвечал зять Сергей Матвеевич, единственный за столом бывший бритым и не в рясе, а в коричневом сюртуке,— Хотя дела так поворачиваются, что скоро и Синод по-московски говорить начнет.

Про Василия никто не вспоминал. Он сидел в углу на твердой лавке в полудреме от тепла, сытной еды и силился ничего не пропустить из таких интересных разговоров. Дома в Коломне дед и отец обсуждали церковные дела наедине, выставив его за дверь. А здесь он сидит со всеми за столом, как большой. Да он и есть большой!..

Служанка тихо и незаметно убрала со стола пустые блюда и тарелки. Духовенство не имело права владеть крепостными душами и, но запрет этот обходили, покупая прислугу на имя знакомых Помещиков. На столе появились бутыли с наливками, рюмки синего и зеленого стекла, мед, варенья, сладкие пироги, белые фарфоровые чашки с синими рисунками цветов и трав.

-Хорошо живете, отец Александр,— невольно порадовался старший Дроздов.

— Не жалуемся, благодарение Господу,— отозвался тот.— Пряники что ж забыли? Внуков надо побаловать… А что в консистории про новые указы слышно?

Появившиеся из соседней комнаты внуки и внучки подходили и получали по печатному вяземскому прянику. Василий думал было пересидеть, но отец глянул строго — юноша встал и тоже подошёл к старику.

Отец Александр пригнул его и поцеловал в лоб.

-Вот вам архиерей будет! — объявил он.

— Это почему же? — усмешливо поинтересовался диакон Фома.

— А потому что учен, а молчит себе да слушает, как мы с вами языки точим. Бери пряник, умница, и чай пей. А Москва, известно, слухом полнится, молвою живет… Так что с указами?

— В точности не помню, батюшка,— с усилием заговорил осоловевший консисторский,— про цветы вот. Высочайше повелено, что если кто желает иметь на окошках горшки с цветами, держали бы оныя по внутреннюю сторону окон, а ежели по наружную, то непременно чтоб были решетки. Другой указ — чтоб не носили жабо и не имели на физиономии бакенбард. Чтоб малолетние дети на улицу из домов не выпущаемы были без присмотру…

— Как это у государя на все времени достает…

— Еще указ, что вальс танцевать запрещается, башмаки не носить с лентами, иметь оныя с пряжками.

— Ты все про дворянские дела, а про духовных было что?

— Из недавних газет ничего не было.

— Да ведь и сколь уж дал нам государь,— вступил в разговор старший Дроздов.— Телесные наказания отменил, награды специальные ввел. У нас в Коломне иные батюшки спят и видят, как бы наперсный крест особенный получить, а то и митру.

— Наш-то владыка был против,— тихо сказал отец Александр.— Полагает он, что митра есть часть только архиерейского облачения и честь ношения ее умалится, ежели надеть ее на голову любого протопопа. Но государю виднее…

Разговор еще долго тек с события на событие, с одного лица на другое, о скорых свадьбах племянницы отца Александра и старшей дочки отца Михаила, о том, что правильно отец Михаил везет сына в троицкую семинарию, о назначении на калужскую епархию какого-то Феофилакта, о странных предсказаниях полоумного монаха Авеля, а Василий то слушал, то на мгновение впадал в дрему… Нравилась ему Москва.

Глава 5. Троицкая семинария

В приемной ректора архимандрита Августина пришлось ждать долго.

Отец Михаил покорно сидел на лавке, положив руки на колени, и изредка поднимал глаза на висевшую в углу небольшую Смоленскую икону Божией Матери с едва заметным огоньком лампады. Василий, кусая губы, то мерно расхаживал от входной двери до лавки, то пытался посидеть, примостившись рядом с отцом, но снова вскакивал и начинал топтаться по тесной комнате. Иго грызла обида.

В Сергиев Посад добрались к вечеру. Переночевали у земляков, и поутру, оставив вещи, отправились в лавру. Для младшего Дроздова все виделось как бы продолжением московских чудес: высокие стены лавры, непохожие Друг на друга церкви, громада Успенского собора и дивная красота лаврской колокольни. Зашли в Троицкий собор, чугунный пол которого был устлан толстым слоем сена (иначе зимой было не выстоять службу). После литургии поклонились преподобному Сергию и, помолившись, отправились в семинарию.

Огорошили их еще у входа свои коломенские семинаристы, приехавшие ранее.

— А наших всех в класс риторики определяют! И на казенный кошт никого не берут! -объявил Ваня Пылаев.

— Как же так опешил Василий.— Мы прошли всю риторику…

-Прошли то прошли, но тут говорят, что мы до философии не доросли, познаний не хватит уразуметь.

— Батюшка. Что же это? – аж побледнел Василий.

Отец Михаил отправился в канцелярию. Высокий и худой инспектор иеромонах Мелхиседек сидел за большим столом, заваленным бумагами. Выглядел он строго, глаз почти не поднимал, внимательно выслушивал подходивших послушников и семинаристов, кратко отвечал, успевая при этом подписывать бумаги. Когда же поднял глаза на старшего Дроздова, тот увидел, что взор отца Медхиседека добр и ласков.

-Ничем не могу помочь,— отвечал он отцу Михаилу, и видно было, что сам искренне этим огорчен.— Отец ректор указал, что знания вновь прибывающих настолько малы, что не грех им посидеть еще в классе риторики. Беды большой нет. Коли сынок ваш знающ, через год поступит в класс философии. Давайте прошение и документы.

Через год… Восемь лет провел Василий в коломенской семинарии и полагал, что достаточно учен, год уже отучился в философском классе, а тут на них смотрят как на полуграмотного деревеньщину. Обидно! И несправедливо!

— Отец инспектор,- не сдавался старший Дроздов, — нельзя ли мне самому объяснить отцу Августину наше дело. По справедливости говорю, что сын мой подготовлен отлично- извольте посмотреть аттестат. Латынь знает превосходнейше, это не как отец говорю…

Внутри у Василия все сжалось от напряжения.

— А греческий? Греческий язык он знает? — мягко спросил инспектор.

— Греческого у них еще не было…

— Ну что ж тут поделаешь… Да вы не отчаивайтесь, батюшка… Впрочем…

Из глаз Василия потекли жаркие слезы. Утер поспешно.

— Аттестат действительно отличный,— размышлял вслух отец Мелхиседек.— Я отцу ректору доложу, а там уж уповайте на Господа.

И вот они ждали. Отец ректор обедал.

Лаврские куранты на колокольне отбивали час за часом. Наступил вечер. Немолодой послушник внес в приемную свечу в фонаре с толстыми стеклами. Наконец распахнулись двери покоев архимандрита, откуда степенно вышли несколько иеромонахов и двое статских. Договаривая что-то свое, они прошли мимо Дроздовых, не заметив ни скромного батюшку в небогатой рясе, ни небольшого росточка худенького юношу. Подождали еще немного. Наконец из приотворенной двери донеслось:

— Зови коломенских…

Василий вошел со страхом, но ректор архимандрит Августин оказался обыкновенен: среднего роста, очень полный, с широкою бородою лопатою, с зачесанными назад густыми волосами с проседью, открывавшими высокий лоб; голос его был мягок и певуч, звучал ласково; взор внимателен и испытующ.

— Ну что, батюшка, сынка привезли… Учен, говорят, а мы сей же час его и проверим… Бери перо, юноша, и записывай тему: «An dantur ideae innatae». Записал? Ступай в приемную и пиши там сочинение, а мы пока с твоим батюшкою чаю попьем. Ступай, ступай.

Знал отец ректор, что в программе коломенской семинарии не предусмотрено было изучение ни платоновских, ни каких иных философских систем, а стало быть, чрезмерно прыткий попович и не мог ничего написать о врожденных идеях. Но не было ему ведомо, что среди отцовских книг Василий давно отыскал «Философию» Винклера и проштудировал ее внимательнейше. Благодушно беседовал отец ректор с коломенским иереем, который нравился ему чем дальше, тем больше неожиданной обширностью познаний. Отец Августин был близок к преосвященному и знал, что из 1200 священников московской епархии лишь десятая часть имела полное семинарское образование. Коломенский же поп и читал много и говорил хорошо. Жаль будет ему отказывать, решил отец Августин, поглядывая, когда же появится на пороге фигура удрученного поповича.

К искреннейшему удивлению почтенного ректора, попович вошел твердым шагом и протянул листы с сочинением, которое не стыдно и выпускнику представить.

— Аи да Дроздов…— протянул отец Августин.— Как зовут тебя?

— Василий.

— Что ж делать, принимаю тебя, Василий Дроздов, в виде исключения в философский класс, но на свой кошт. Учись прилежно и моли Бога за отца своего.

Оба Дроздовых в первый миг не осознали прозвучавших слов, и вдруг будто глыба каменная пала с них. Поступил!

И потекли дни новой жизни.

Каждый из них был поначалу труден для семнадцатилетнего Василия, ибо приходилось не только усиленно заниматься науками и прежде всего греческим языком, догоняя товарищей, но и самому обустраивать свое житье, что оказалось ой как непросто.

В первые дни жизни в семинарии он решил пренебречь наказом отца об устроении на казенный кошт, уж слишком неприглядно показались ему после дома условия жизни семинаристов. Даже в самом здании семинарии были теснота и страшный холод, так что иной раз учитель и рта не мог раскрыть. Семинаристы сидели в нетопленных классах с разбитыми окнами, по которым гуляли сквозняки, не снимая армяков и шинелей, часто чесались от множества паразитов. Почти все пожёвывали то сухарь, то кусок хлеба. Начальство же заботилось преимущественно о чистоте нравственности семинаристов и твёрдости их познаний в науках. Василию рассказали, что в открывающейся вскоре новой вифанской семинарии житье наверняка будет полегче, но туда сам преосвященный отбирает учеников. Владыка Платон экономил на отоплении учебных и жилых келий, с тем чтобы побольше помогать бедным: всех немущих богомольцев в лавре кормили бесплатно. Семинаристам же владыка советовал для теплоты «жить потеснее», вследствие чего семинарскому начальству беспрестанно жаловались на страшную тесноту в кельях, где шесть — восемь бурсаков в тулупах едва не сидели друг на друге.

Полагалась казеннокоштным семинаристам одежда: белье, сапоги с чулками, шапки с рукавицами, овчинный тулуп на три года, башмаки с чулками, суконный кафтан на три года с починкою, кушаки из коломейки. В обыкновенные дни весны к осени ходили семинаристы по кельям в длинных халатах и (для сбережения обуви) босиком, надевая форму — суконные синие казакины с малиновым воротником — лишь на занятия. Хлеба полагалось на брата по 14 фунтов в неделю, кваса — без меры, щи по будням пустые, по праздникам с говядиною (по 2 фунта на три человека), да еще баловали студнем, выставляя по блюду на семь человек.

Василию рассказали, что это еще хорошо. Ранее на учеников низших курсов отпускалось по 2 1/2 копейки в день, на риторов — по 4 1/2 копейки, на философов — по 5 1/2 копейки и на богословов по 6 копеек. Теперь же расходы увеличили вдвое. Стипендию платят, но она невелика, и выгоднее всего постараться стать стипендиатом митрополита, им сам преосвященный доплачивает по 30 рублей.

Для большей экономии и пресекновения праздности троицкие семинаристы сами мололи себе рожь на хлеб и квас; скот для говядины также свежевали в самой семинарии. Летом все отправлялись на покос.

Народ вокруг Дроздова оказался разный. Иные, точно, богомольны и прилежны в учении, иные плывут себе по течению, не загадывая ничего на следующий день, а есть так и вовсе разгульные насмешники, непонятно для чего поселившиеся в стенах лавры. Разные слышал он советы и приглашения, они не колебали его внутренний покой, за исключением одного вопроса — квартиры.

«Живу на той же квартире,— писал Василий отцу,— но после праздника непременно сойду, потому что на Переяславке никому не велено стоять. Не знаю теперь, куда приклонить голову: не только на хозяйский кошт нигде не принимают, но и на свой — весьма мало. Там тесно; там хозяин пьяница; там беспокойно. Надобно жить или на худой квартире, или на улице. Беда! Если пойдешь на худую квартиру и то за теснотою, то за шумом будешь терять много времени: то правда, что не хуже будет, если жить на улице».

С Переяславки, известной в Сергиевом Посаде дурной репутацией, где поселил его сам батюшка, прельстившись дешевизною квартиры, он в январе же сошел.

Новая квартира была у дворника рождественского попа. Оба, и поп и дворник, славились пьянством, но трем семинаристам был обещан «особый покой». Василий сам покупал муку, в очередь с товарищами варил пустые щи, а вечерами, закрыв уши ладонями,сквозь дворницкие то пение, то храп зубрил греческий язык. Выхода иного не было. Иначе следовало поселиться в лачуге с волоконным окошком, где в самые полдни букв не видно в книге. В такой поселился один из коломенских и вдруг стал часто мигать и щурить глаза…

Василий представлял беспокойство матери и в каждом письме писал, что «меня сие житье весьма мало или совсем не трогает и не огорчает». О нескончаемых простудах, навалившихся на него с середины января, он не упоминал. С удовольствием передавал поклоны всем родным, бабушкам Фроловне, Алексеевне, Васильевне; по просьбе матери, которая, как всякая жена священника, занималась лечением, узнал полезный рецепт: два фунта анису, два фунта льняного семени, десять золотников салоцкого корня, десять золотников салоцкого соку— все высушить, истолочь, просеять сквозь сито, потом, растопив в муравленом горшке два фунта мёда, всыпать порошок чуда, размешать и поставить в печь, дабы хорошо протомился, принимать по столовой ложке утром и вечером и продолжать лечение шесть недель.

Новости шли с обеих сторон. Василий сообщал отцу, что вовсю штудирует философскую систему Платона и Аристотеля, тексты которых читает по-гречески лишь с небольшими затруднениями. Владыка Платон почти не живёт в Москве в Троицком подворье, что на Сухаревке, а большую часть года проводит в Троице или новой своей обители Вифании. Весной по семинарии вышло распоряжение: рубахи, порты, шляпы, чулки и шейные платки казеннокошным семинаристам иметь свои, получая на казённый счет лишь белье. Иные приуныли, и рассказывали про двух бурсаков, ходивших у московской заставы по дворам с протянутой рукою. Владыка Платон всячески поощрял в семинарии диспуты на латинском языке, и в них младший Дроздов скоро заслужил хорошую репутацию.

Он не написал об одном случае, заставившем задуматься. Шли после диспута семинаристы гурьбою через лавру, продолжая спорить по-латыни, и один мужик, посторонясь, сказал другому: «Видать, немцы. Как же пустили их сюда?» Василий усмехнулся темноте мужицкой, а потом пришло в голову, что, может, тот и прав…Все богословие преподавалось им на латыни, а на что латынь в любом приходском храме?

Не знал Дроздов, что вопрос этот уже обсуждался в Святейшем Синоде. Митрополит Платон горячо к сердцу принял дело и писал члену Синода митрополиту Амвросию: «…чтобы на русском языке у нас в училище лекции преподавать, я не советую. Наши духовные и так от иностранцев почитаются почти неучеными, что ни по-французски, ни по-немецки говорить не умеем. Но еще нашу поддерживает честь, что мы говорим по-латыни и переписываемся. Ежели латыни учиться так, как греческому, то и последнюю честь потеряем, поелику ни говорить, ни переписываться не будем ни на каком языке; прошу сие оставить. На нашем языке и книг классических мало. Знание латинского языка совершенно много содействует красноречию и российскому. Сие пишу с общего совета ректоров академического и троицкого…»

С жадным вниманием и интересом следил Василий за каждым появлением митрополита Платона. То был не просто архиерей высшего ранга, близкий к царям, но и мудрый философ, написавший курс богословия, красноречивейший проповедник, слова и речи которого юный семинарист со вниманием штудировал. Парадные митрополичьи выходы были пышны и красивы, но, когда владыка выходил на амвон и произносил проповедь, оказывалось, что говорит он о том, что равно близко и понятно всем, от высокообразованного столичного аристократа до последнего серенького мужичонки.

…Чада мои, остановимся на словах Евангелия: Приидите ко Мне труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы. Возьмите иго Мое на себе, и обрящете покой душам вашим… Сей глас Евангельский всех праведных столь зажег сердца, что они не давали сна очам своим, и ресницам своим дремания, доколе не обрели покоя сего. Но… Сей покой не состоит в том, чтобы оставить все мирские должности и попечения, то есть чтобы оставить дом, жену, детей, промыслы, и удалиться в уединенное место. Нет. Сии попечения нам от праведной судьбы назначены: в поте лица твоего снеси хлеб твой… Да они же не токмо не отводят от спасения, но и суть средство ко спасению: ибо исправлением должности своея пользуем мы общество и воспитанием детей приуготовляем добрых граждан… Да и приметьте вы в Евангелии: оно, призывая нас к покою, тотчас придает: «Возьмите иго Мое на себе». Вот иго: и хотя сказано «иго Мое», а не мирское, но всякий труд, всякое попечение, по учреждению Божию отправляемое с пользою своею и общею, есть иго Божие.

И не может извиниться таковой, что он вместо того будет упражняться в единой молитве и богомыслии. Ибо одно дело Божие другому подрывом служить не должно, и сии дела суть совместны: одно другому не только не противно, но и одно другому помогает…

В феврале в классах в первые часы было темно, сторож приносил для преподавателя особую свечу. Василий берег глаза, не записывал, а запоминал и после лекции переносил в тетрадь главное. Вот и сейчас он не доставал чернильницы и пера, а сидел на отведенном ему месте в последнем ряду и поглядывал, как семинаристы медленно, один за другим тянулись в класс. Удивляло его необычное оживление известных на курсе лентяев и забияк Никиты и Ивана. Они что-то делали возле кафедры, выглядывали за дверь и давились от смеха. Верно, готовят какую-нибудь каверзу. Странно, что не видно их предводителя, злонасмешника Михаила. На прошлой неделе кто-то из них ухитрился вырезать середину учительской свечи, закрыв провал берестой, и сколько было крика и смеха при испуге отца Иулиана, читавшего церковную историю, когда свеча вдруг погасла!

Василий чуть напрягся. Троица шалунов его частенько задевала, он отвечал ей молчанием. Но вроде бы сегодняшняя каверза его не касалась.

Точно! В класс влетел рыжекудрый задира Михаил, а за ним — самый тихий и робкий семинарист Акакий Малышев, прямо соответствуя своей фамилии, малый ростом и единственный на курсе без малейших признаков усов и бороды, постоянный предмет насмешек и помыканий.

— Миша! Нy Миша! канючил он тоненьким голоском.— Отдай шапку! Ну, прошу тебя!.. Мне сегодня за дровами ехать!.. Мишенька!

Отстань! — со смехом отвечал Михаил и вдруг резко повернулся к Акакию,— Да вон твоя шапка! Гляди!

Он показал на потолок, и все в классе вгляделись — точно: на крюке, для чего-то вбитом в потолок, почти над высоким пустым шкафом без полок, стоявшим возле кафедры, висел растрёпанный малахай.

— О-о-ой…— чуть не заплакал Акакий.— Миша! Отдай мне шапку!

— Полезай и достань,— равнодушно ответил тот, а глаза подозрительно блестели.

— Миша, я не достану. Я боюсь.

— Попроси Никиту, он тебе поможет! — притворно ласково предложил Михаил.

Вce в классе замерли, предчувствуя потеху.

— Конечно помогу! — с жаром отозвался высоченный лупоглазый Никита.— И Ванька поможет! Не боись!

Шалуны легко подняли на руки тщедушного Акакия и поднесли к шапке, но только поднесли. Тот потянулся… и не достал. Вновь потянулся…

— Ребята, еще чуток…— попросил Акакий.

— Да ты на шкаф вставай! — посоветовал стоявший внизу Михаил.

— Точно!.. Вставай, вставай! — загалдели Никита с Иваном. И Акакий послушно ступил на шкаф… и тут же провалился в него, не увидев отсутствия верхней доски.

Вид маленького семинариста, вставшего за стеклянными дверцами, воздев руки вверх (ибо шкаф был узок), и оторопело разевающего рот, оказался настолько смешон, что все в классе содрогнулись от хохота. И Василий хохотал неудержимо, до слез, хотя и жалко было Акакия.

В дверь настороженно заглянул отец Иулиан. Настороженность и испуг на лице учителя вызвали новый взрыв смеха. Хохотали со стоном, видя, как учитель внимательно оглядывает класс, смотрит под ноги, ощупывает себя, тужится понять причину смеха и не понимает!.. Когда же он увидел Акакия за стеклом шкафа и гневно приказал тому немедленно выйти, и послушный Акакий попробовал сие сделать через запертые дверцы, класс упал под столы и катался по полу. У Гаврюши Ширяева от смеха икота началась.

Отец Мелхиседек пытался выявить виновников сего происшествия, но их никто не выдал. Ректор наказал весь курс недельным пребыванием в классе по вечерам с чтением всеми по очереди Псалтири. Шалуны лишь посмеивались и неожиданно взяли Акакия под свое покровительство.

На Пасху из дома сообщили радостную и ожидаемую весть: сестра Ольга вышла замуж за Иродиона Стефановича Сергиевскаго, произведенного в диаконы отцовской Троицкой церкви в Ямской слободе. Летом новая радость, уже нежданная.

Владыка Платон, обозревая присоединенную коломенскую епархию, спросил в Коломне двух благочинных, который из них старший, желая назначить протоиерея в Успенский собор. Оба отозвались, что старше их обоих троицкий в Ямской слободе священник Михаил Федоров Дроздов. Он и был назначен протоиереем кафедрального собора, а заодно и зятя его перевели туда же диаконом.

10 июня Василий написал отцу: «Я скажу только с чувством сердечной радости: «Поздравляю!» Сплетеньем множества слов не лучше бы я выразил мои мысли, нежели одним». В письмах к отцу он по-прежнему был в высшей степени почтителен, но старший Дроздов ощущал, как стремительно взрослеет сын, как неудержимо отдаляется, утверждаясь в своей новой жизни.

Глава 6. Преодоление

Весна 1803 года долго задерживалась, а потом вдруг разом обрушилась на землю. Каждое утро приносило перемены. Небо день ото дня набирало синевы, солнце светило все ярче и припекало жарче, сугробы синего мартовского снега приметно оседали в саду и вокруг храмов, а сосульки весь день веселили звонкой капелью; снегири, синицы и воробьи в саду звонко чирикали и свистели свои песни; самый воздух сделался так необыкновенно свеж и вкусен, что, выходя из душной тесноты семинарской кельи, Василий не мог надышаться. С весной накатилась какая-то странная слабость и усталость, но Василий был весь поглощен учебою. Три года и лавре сильно изменили его.

В греческом языке он быстро достиг требуемого уровня познаний и даже смог в первую семинарскую осень 1800 года написать поздравление митрополиту на этом языке. Было принято, что в день тезоименитства высокопреосвященного Платона от семинаристов ему приносятся поздравления на русском, латинском, греческом, французском языках. Учитель греческого и еврейского языков Стефан Запольский неожиданно предложил Дроздову написать приветственное четверостишие, угадав в нем не только способность к языкам, но и талант поэтический. В назначенный день Василий вслед за другими вышел перед митрополитом и прочитал:

Пой в песнях великих героев, Омир! Дела же Платона ты петь не дерзай!
Поэты наклонны и правду превысить,
А как превозвысить деянья Отца?

Среднего роста, очень полный, с окладистою белою бородою, владыка был одет в скромную черную рясу и скуфейку, лишь овальная панагия, сверкавшая золотом и драгоценными камнями, показывала его архиерейский сан. Он был уже стар, влача седьмой десяток лет, тяжело утопал в кресле, но красивое лицо было бело и румяно, тихий голос мелодичен и тверд, а взгляд небольших серых глаз то весел, то неожиданно быстр и проницателен.

Василий видел, как после его приветствия ректор архимандрит Августин наклонился к митрополиту и что-то объяснил ему, видимо успехи Дроздова в изучении греческого языка за девять месяцев, и владыка бросил особенно внимательный взгляд на худенького семинариста. Это было более дорого, чем слова официальной благодарности.

С той поры Василий жил с сознанием, что между ним и владыкой Платоном существует какая-то особенная связь. Внешне это ничем не проявлялось. Василий не стремился протиснуться поближе к митрополиту при частых посещениях им семинарии, сам же Платон и не призывал его, как своего любимца Андрея Казанцева, высокого светловолосого семинариста с приятной улыбкою и звучным голосом. Но временами митрополит бросал на Василия взор, который тот мгновенно чувствовал, а сам с радостью и изумлением замечал, что и высокопреосвященнейший оглядывается на его пристальный взгляд.

Василий стал усиленно готовиться к майскому философскому диспуту, рассчитывая показать себя перед владыкою с лучшей стороны. Простуда его отпустила, но привязались головные боли, из носа шла кровь, и по временам темнело в глазах. Хвори беспокоили его, но не слишком. Незаметно для себя он все более приучался смотреть на свое тело лишь как на необходимую оболочку, сосредоточиваясь на воспитании души.

Жизнь в монастырских стенах конечно же способствовала такому умонастроению, однако не менее тому споспешествовало некое особое положение, занимаемое Дроздовым среди товарищей.

Новичок в философском классе сразу привлек внимание отличным знанием латыни, но скоро к этому привыкли. Были среди семинаристов более приметные по успехам Матвей Знаменский и Кирилл Руднев, был известный своей силою и громким басом общий любимец Гаврюша Ширяев, которому прочили диаконство в Успенском соборе, а Дроздов был лишен яркости. К этому добавлялось и его равнодушие к нередким гулянкам семинаристов, всегдашняя его серьезность и поглощенность учебой. Он не лез в чужие компании, довольствуясь обществом своих коломенских и его оставляли в стороне.

Иные — особенно компания рыжего Михаила — даже недолюбливали Дроздова за всегдашнюю аккуратность и старательность в учебе, неразговорчивость и сухость в общении. С ним было трудно. Все правила и порядки, не говоря уже о заповедях Писания, он принимал всерьез. Немногие решались удержаться на такой высоте,

Сам же Василий, однажды и навсегда осознав умом и сердцем Божественную Истину, уже не мог думать и поступать, будто ее не знал. Впрочем, одиночество подчас тяготило. Тянуло поговорить с кем-нибудь, кто мог бы понять его.

Один из первых его троицких знакомцев Андрей Казанцев, четырьмя годами старше Василия, был уже назначен в вифанскую семинарию учителем высшей грамматики и географии, и встречаться им стало затруднительно.

Даже среди земляков, безоговорочно признавших его превосходство (все они повторяли пройденное в классе риторики), он не всегда решался открыться всем сердцем, пожаловаться и попечалится. Гриши ему не хватало Пономарева.

Переживал Дроздов свои чувства в одиночку. Письма к отцу и деду лишь в малой степени передавали ход его внутренней жизни. Василий писал о получении известия о скоропостижной смерти императора Павла Петровича и принесении присяги новому государю Александру Павловичу; о новой своей квартире, где сожителями его оказались ученики, выгнанные из семинарии «за шалости» и кормившиеся воровством. У них был заведен такой порядок, чтобы каждый кормил понедельно все общество из пяти человек. Василий едва месяц вытерпел и ушел из разгульного дома. Родных он успокаивал, но к майскому диспуту по философии в первый год подготовиться не сумел.

В июне новый инспектор отец Евграф принял его на казенное содержание без взноса денег. С тех пор Василий полностью погрузился в глубины философской премудрости. В основу преподавания была положена лейбнице-вольфианская философия, которой oнтологические понятия служили главным основанием для построения рациональной догматической системы и тем приуготовляли семинаристов к постижению богословия. По очереди из кельи в келью переходили учебники Баумейстера и Винклера, сочинения Эйлера и Пуффендорфа. В случае непонимания обращались к старшекурсникам, братьям Крыловым Савве и Степану, которые никогда не отказывали в объяснениях.

Василий загорелся было философией, но быстро остыл. Не лежала у него душа ко всем премудростям логики, физики и метофизики, за исключением нравственной философии. Он увлёкся чтением трактатов Марка Аврелия и особенно Эпиктета находя в мыслях древнего философа блёски вечных истин..

«Если хочешь быть добрым, прежде всего считай себя злым»,— выписывал он на узком листе бумаги и спешил макнуть гусиное перо в чернильницу. «Владей своими страстями — или они овладеют тобою»; «Гусь не пугает других своим криком, овца— блеяньем; так и тебе не следует бояться криков глухой толпы»; «Чаще думай о Боге, чем дыши»; «Какая тебе будет выгода от добродетельной жизни? — спрашиваешь ты. Да разве не большая выгода: порядок вместо беспорядка, честность вместо бесчестия, воздержание вместо распутства, почитание своей души вместо презрения ее! Опомнись же и спаси свою душу!» Было о чем задуматься Василию долгими осенними и зимними вечерами, когда не шел сон в темной келье среди похрапывания товарищей.

В жизни вдруг случались события диковинные. В апреле 1801 года, вскоре после принесения присяги новому императору Александру Павловичу, в Сергиевом Посаде поднялась страшная буря со снегом. Она скрыла половину Троицкого собора и отчасти больничные кельи. Среди погибших оказалось шесть семинаристов. Страшная зимняя непогода продержалась чуть больше дня и сменилась настоящей весенней распутицей, капелью и солнцепеком.

Отец в своих письмах повторял, что дома ждут его на вакации, но Василий домой не спешил. Ему и хотелось увидеть матушку, отца, сестер, деда с бабушкою, но возникали затруднения материальные — денег нет на дорогу, и нематериальные — летом он намеревался попользоваться книгами семинарской библиотеки в свое удовольствие. За всем этим стояло нежелание отрываться от мирной лаврской жизни, с которою он крепко сроднился и иной не желал. «Письма по моему разумению сокращают расстояние, которое от Вас меня разделяет,— писал он отцу,— и я не только тогда, когда их получаю, но и когда пишу, по-видимому, к Вам приближаюся». Письма от отца и других родных он сжигал, не желая, чтобы чужой, равнодушный или насмешливый взгляд скользил по дорогой сердцу частице дома.

Лето он провел в окрестностях лавры, наслаждаясь тихими радостями подмосковной природы. Прогулки, чтение, рыбная ловля на пруду, а еще подарок от нового родственника, зятя Иродиона,— гусли. Василий на радость себе и товарищам наигрывал мелодии, которым научил его дед.

Вернулись в лавру, ставшую для Дроздова родной. «Быстро время летело, и я дремал под шумом крил его. Прошел целый месяц, как я в Лавре, но ни одного часа не выбрал я, чтоб употребить на извещение Вас о моем состоянии»,— написал он отцу и получил в ответ письмо, наполненное горькими упреками в неблагодарности, в том, что забыл родителей, так ждавших его домой. «Благодетельствовать тебе значит то же, что петь для глухого»,— заключил отец.

Мучительно больно было для Василия сознавать отцовскую правоту и — в та же самое время! — не совпадающую с ней правоту собственную. Ибо ощущал он в следовании неторопливому потоку жизни верное течение Провидения, несшего его к неведомой пока цели.

Между тем большая жизнь врывалась к ним сама. Осенью в Москве состоялась коронация Александра I. Из семинаристов видели ее немногие участвовавшие в церемонии. Много разговоров породила речь митрополита Платона, произнесенная в Успенском соборе после таинства. Из-под руки передавали, что речь признана едва ли не дерзкой и вызвала недовольство в императорской семье. Об этом Василий не писал в Коломну, зная, что письма на почте просматриваются. Он сообщил отцу о посещении государем лавры 25 сентября, в день памяти преподобного Сергия, описал свою радость от лицезрения «гения России с кротким, но величественным взором, с ангельскою улыбкою, провожаемого собором харит». Не меньшую, а вернее и большую радость доставил ему перевод в богословский класс.

Преподавание богословия начал архимандрит Августин. Метода его оказалась довольно простою. Он ежедневно вручал в классе свою тетрадку, в которой на латинском языке излагалось толкование книг Ветхого Завета, приказывал читать по очереди вслух отмеченные им места и записывать по-русски в свои тетради. Устные пояснении отца Августина не отличались ни глубиною, ни подолжительностью, ибо он буквально воспринял требование митрополита Платона «Богословие Христово состоит не в препирательных человеческия мудрости словесах, а потому следует устранять все пустыя и бесполезные вопросы, которыми обезображены книги римских католиков».

Со святок всё переменилось. Отца Августина перевели ректором московской академии, а во главе семинарии с января 1802 был поставлен инспектор отец Евграф, принявший также обязанности преподавателя богословия. Вопреки требованию митрополита Платона заниматься по его богословию, он взял за основу учебник Голлазия, статьи из которого прочитывал в классе, переводил и подробно толковал (платоновское богословие казалось отцу Евграфу слишком уж упрощенным). Также в нарушение требований владыки ректор стал больше внимания уделять изучению русского языка, требуя и богословские диспуты проводить по-русски. Времени своего в. классе отец Евграф не жалел, поощряя семинаристов к всевозможным вопросам, отвечать на которые он старался вызывать самих учащихся. И чем дальше, тем больше на трудные вопросы отвечал Василий Дроздов.

После Голлазия перешли к изучению различий православия и протестантства. Читали трактаты на латыни и на греческом, «осуждали, нередко спорили, выискивая все новые доводы в пользу православия во взглядах на Святую Троицу, на пути искупления, на значение икон. Отец Евграф открыл для семинаристов важность трудов отцов церкви и всемерно поощрял чтение ими Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста. Часть обучавшихся этим тяготилась, ибо предпочитала тупо следовать известному от дедов «канону». Быстрее всех и точнее всех его объяснения понимал Дроздов, в коем все ярче разгоралась любовь к богословской премудрости. С чистым сердцем отец ректор оценил успехи Василия: «Отлично остр, прилежен и успешен». Он же в апреле 1802 года представил отличного семинариста к посвящению в стихарь для представления Слова Божия в трапезной церкви.

Учитель греческого языка оценил успехи Дроздова как «препохвальные, прекрасные»; ввели в семинарии обучение медицинской науке, и вскоре лекарь отмечал, что в ней Дроздов «очень хорошо успевает». В Твери также изучали медицину, и Гриша Пономарев написал, что в их семинарию на страх всему городу купили человеческий скелет, дабы изучать натуру детально.

Признаться, главною причиною медицинских успехов Василия стала любовь к другу Андрюше. У Саксина оказалась слабая грудь. К обыкновенному его покашливанию все привыкли, но, попав в памятную апрельскую метель, он расхворался всерьез. Друзья навещали его в лечебнице. Ваня Пылаев переписывал для него лекции, а Василий втирал в худую грудь мази и притирания, рецепты которых он вычитал из лечебника Буханова. Невольно сложилось так, что Дроздов стал распоряжаться всем лечением Саксина, несмотря на уверения доктора, что «тут случай безнадежный», а там и лечением других больных. Тишина лечебницы пришлась ему по душе, и он туда переселился вовсе, приняв на себя новые обязанности.

«Я не думал, что слова — живу в больнице — подали Вам мысль о болезни,— писал он домой.— Я живу в больнице, но не болен, или, чтобы точнее отвечать на Ваши вопросы — болен инспекторством над больницею; пользуюсь спокойствием уединения и забавами сада. Часто вижу высокопреосвященнейшаго, который иногда для того только выезжает из Вифании, чтобы пройти здешним монастырем и посетить больных».

О настоящей причине своего переселения Василий написать не решился.

За годы обучения курс не слишком переменился, лишь высоченный Никита остался на второй год в философском классе. Маленький Акакий немного подрос и постоянно теребил вьющиеся волосинки на верхней губе и подбородке. Шалости сами собою прекратились, хотя характер главного заводилы Михаила не изменился. От него частенько попахивало вином, на переменах он рассказывал о своих похождениях и описывал достоинства посадских вдовиц.

Нечистое всегда тянется к чистому, стремясь оправдаться им, утвердиться на нем. Так и рыжий Михаил нередко заговаривал с Дроздовым, пытался втянуть в кружок своих слушателей. Василию же был неприятен один только насмешливый тон забавника, и он не отвечал, проходил мимо. А вечерами думал: быть может, это в нем гордость — мать всех пороков — говорит? Быть может, надо смириться и попробовать передать смирение самому рыжему? Из-за ничтожного предмета переживал всерьез, терзался, не решаясь ни с кем посоветоваться, ведь сущий пустяк, какой-то рыжий задира и троечник… Но в глазах Михаила он видел человеческий интерес к себе, и его самого необъяснимо занимал этот яркий характер.

На философском диспуте Дроздову выпало выступать оппонентом Михаила. Василий четко и с исчерпывающей полнотою показал слабые места в речи и даже вызвал смех, намекнув на ошибки в латинском языке некоторых ораторов.

…Но — nomina sunt odiosa!

Владыка Платон и архимандрит Евграф переглянулись с улыбкой, а Василий поймал на себе яростный взгляд рыжего недруга. Тому, видно после экзамена растолковали, что точный смысл приведённой Дроздовым пословицы значил не только «не будем называть имён»,но буквально- «имена ненавистны».

Вечером того дня, после вечерней молитвы, когда все разошлись по кельям, к Дроздову заглянул маленький Акакий.

— Выйди! — таинственно сказал он.

— Что такое? — удивился Василий.

— Иди, иди! — неопределенно ответил Акакий.— Там… зовут.

Сердце екнуло, предчувствуя недоброе, но — а вдруг владыка требует? Посреди ночи?! А вдруг!.. И с бьющимся сердцем поспешно натянул штаны, накинул сюртучок и вышел в темный коридор.

По един он ступил за порог, как кто-то набросил на голову грязное, вонючее одеяло и несколько крепких кулаков ударили по груди, по спине, по голове… Василий оцепенел и лишь шатался под ударами.

— Прорцы, Василие,— услышал он совсем рядом знакомый насмешливый голос,— кто тя ударяяй?.. Не ведаешь? Так запомни: multi muita sciunt, nemo — omnia!

Его повалили на пол, кто-то еще больно ударил в бок носком сапога, и вдруг они исчезли. Василий приподнялся, с ненавистью отбросил одеяло и посидел, переводя дух «Многие много знают, никто не знает всего»,— стучало в голове.., Но он-то знал прекрасно этот голос!

Ночь Дроздов провел без сна, а наутро, выбрав момент, когда никого не было рядом, подошел к Михаилу и, поклонившись поясным поклоном, громко сказал:

— Прости меня, брат, за искушение, в кое ввел тебя. Прости!

Михаил, не глядя на него, фыркнул и отошел. Подсмотревший сцену Акакий разболтал о ней на курсе. Знающие молчали, а незнающие поразились поступку гордеца Дроздова. К нему с вопросами не рискнули подойти, а Михаил только отшучивался. Впрочем, Дроздова он больше не задевал.

Василий же, от всего сердца простив и опасаясь лишь возгордиться от своего смирения, все же в глубине души таил непроходящую уязвленность тем, что унизили и посмеялись над самым дорогим — знаниями, его заветными ценностями. «Многие много знают, никто не знает всего» — так! Но он будет знать все!

После избиения ему неприятно стало пребывание в семинарском корпусе. Самый вид коридора постоянно напоминал о случившемся, особенно по вечерам, вот почему он с радостью воспользовался возможностью переселиться в больницу.

Но неисповедимы пути Господни. Перемещение в больницу неожиданно создало возможность сближения с владыкой Платоном. Беседы митрополита и семинариста доставляли удовольствие обоим. Владыка сделал его своим иподиаконом. Теперь на богослужениях Василий участвовал в архиерейском облачении и носил тяжелый митрополичий посох.

Митрополит всем сердцем любил обе свои семинарии, частенько заглядывал на занятия, причем послушник нес за ним корзину с калачами, которыми владыка награждал удачные ответы. Платон знал наиболее способных учеников и, случалось, приглашал их прогуляться в Вифании по саду, беседуя о предметах учебных и житейских. К Дроздову он незаметно привязался и полюбил.

Василий чутко понимал это, и все более укреплялась в нем вера в себя, в правильность избранного образа жизни. Он оказался один среди товарищей, отвергающих его ценности,— пусть так! Он пойдет один своей дорогою!.. Но шли дни, повсеместные успехи и ласки владыки сильно прибавили ему уверенности. Незаметно растаяли ожесточение, горечь обид и одиночества. Знаменский и Руднев стали приглашать его к своим беседам. Сила жизни вновь взыграла в нем и одарила той легкой радостью, которая так хороша в юности.

Второе лето он также провел попеременно в лаврской больнице и в Вифании, но на сей раз книги мирно стояли на полках.

17 октября 1802 года в тихий час накануне вечерни все в лавре услышали, как часовые колокола на третьем ярусе колокольни издали глухой и беспорядочный звон, чего не могло произойти от ветра. В церквах и соборах вдруг закачались паникадила. Двери повсюду отворились. Окна задрожали. Необъяснимый ужас вдруг охватил многих. То было землетрясение, явление необычное для Москвы и окрестностей.

Среди семинаристов нашлись любители истолковать сие чрезвычайное происшествие в плане мистическом, как явный знак предостережения свыше. Но вот от чего следовало предостерегаться и кому именно, никто не решался объяснить.

Василий не задавался пустыми вопросами. Он успешно прошел годичный богословский курс и готовился ко второму году, но отец Евграф как-то отозвал его в сторонку и, глядя в глаза, сказал о возможности скорых перемещений в составе лаврских преподователей и о том, что он намеревается рекомендовать Дроздова наряду с некоторыми другими на освободившиеся места. Тут же радостная весть полетела и Коломну. Читая ответ, Василий ощутил силу волнения отца Михаила, дожившего до желанного для каждого родителя рубежа — становления своего чада. Правда, радости сына отец Михаил не разделял, полагая наилучшим исходом для отличника -богослова место приходского священника и Коломне.

«Ваше Высокоблагословение!
Дражайший Родитель! —

Я получил Ваше трогательное письмо. Чувствую цену доверенности, с которою Вы ближе показываете мне свое положение и позволяете участвовать в своих мыслях. Оне подаёт мне случай внимательнее размыслить о свете. Я представляю, что и я некогда должен вступить на сию сомнительную сцену, на которую теперь смотрю со стороны, где нередко невежество и предрассудок рукоплещет, освистывает злоба и зависть… И мне идти по сему пути, где метут под ноги то камни, то золото, о которыя равно удобно претыкается неопытность или неосмотрительность… Я молю Бога, чтобы далее и долее хранил Вас для меня, дабы при руководстве Ваших советов и Вашей опытности легче мог я снискать свою. И так, желая Вам; равно как и любезнейшей моей Матушке, совершенного здоровья и долголетия, есмь»

Вашего Высокоблагословения послушный сын В. Д…

10. XII. 1802

Решение было им принято, что бы ни писал отец

Зиму, весну и лето 1803 года он занимался столь же старательно по всем предметам — богословию, философии, истории, читал латинских и греческих классиков, переводил отдельные псалмы Давида с еврейского на русский.

Самым простым оказалось преодоление усталости — можно было выйти в сад при больнице, пройтись по дорожкам между душистым табаком и георгинами, и тяжесть в голове спадала.

Подобно всем своим сверстникам, он переживал позывы плоти, но к тому времени настолько научился владеть собою, что терпел, не стыдясь и не мучаясь.

По временам охватывала лень. В самом деле, ну стоит ли так стараться? — уже один из лучших на курсе. Зачем читать новые книги? — их много, всех не перечитаешь; зачем мучиться над еврейскими текстами, давно переведенными на славянский язык? Зачем переписывать выступление для диспута, судьба которого быть услышанным лишь его же товарищами, из которых немногие оценят тонкости красноречия?.. Натуры дюжинные давно бы отступили, но Дроздов с молитвою шел дальше.

Большим горем для него стала смерть Андрея Саксина в марте от чахотки. Он видел усопших стариков и младенцев, но теперь впервые в жизни с очевидностью понял слова покаянного канона: «Како не имам плакатися, егда помышляю смерть, видех бо во гробе лежаща брата моего, безславна и безобразна? Что убо чаю, и на что надеюся?..» Не нужны оказались милому Андрюше ни конспекты по философии, ни голубое небо над лаврской колокольней… Так, может, они и никому не нужны?

Митрополит стал благосклонен к нему больше обыкновенного. При прогулках по саду в Вифании Дроздов шагал слева от владыки, а справа шел Андрей Казанцев, обретший к тому времени немалую известность и авторитет в лавре (сочиненные им ода и разговор на латинском языке митрополит Платон вручил императору Александру Павловичу при посещении им Вифании). Владыка заметно постарел, ноги его слабели, но гулять он любил. На слова Василия о пренебрежении жизнью сею и необходимости помышления лишь о жизни будущей митрополит посерьезнел.

— В самом деле, ваше высокопреосвященство,— говорил Дроздов,— не следует ли нам желать скорейшего прохождения сей мимолетной и мгновенной жизни, аки для нас ненужной или вредной?.

Митрополит присел на скамейку под раскидистой липой и оглядел своих спутников, среди которых были старшие семинаристы и молодые учителя. В китайчатом полукафтане, соломенной шляпе и туфлях на босу ногу маститый иерарх выглядел сущим философом в окружении учеников.

— Дети мои, человек есть животолюбив. Сия истина естественна, яко от Бога влиянна. Ибо если бы человек не был животолюбив, он не радел бы о себе, он при всяком прискорбном случае’ лишил бы себя жизни; он подобен был бы дикому зверю, всякаго терзающему, подобен был бы отчаянному. Мог ли бы таковой о другаго пользе или о сохранении другаго жизни подумать, когда бы собственную свою презирал?

Затаив дыхание, слушали юноши мысли старца.

— Сия к жизни сей любовь не только нужна для благоденствия человека, но и есть связь общества. Когда я люблю жизнь свою, буду беречь и другаго, ибо по собственному животолюбию рассуждаю, сколь дорога она должна быть и другому. И потому для любви к ближнему положил правилом Спаситель любовь нашу к самим себе: Возлюби ближнего твоего, яко сам себе. А сие означает, что не любящий самого себя другаго любить не может… Так, дети, я думаю.

В ноябре 1803 года Василий Дроздов был назначен учителем греческого и еврейского языков в троицкой семинарии с жалованьем в сто пятьдесят рублей в год.

Глава 7. Митрополит и цари

Семинаристы искренне любили своего митрополита и полагали, что хорошо знают его, но им была ведома всего часть его жизни и личности, причем малая часть. Они привыкли видеть доброго седобородого старца иногда в соборе и семинарии, чаще — и любимой им Вифании, где у ворот монастыря он попросту сидел на скамье, беседуя с лаврскими и пришлыми монахами, с богомольцами, а то шествовал по окрестной роще в дружески отеческой беседе с наставниками и воспитанниками обеих семинарий. Так прост был митрополит, что иные семинаристы втайне недоумевали: в Вифанском храме сам правил клиросную должность, читал Часы и Апостол, подавал служившему иерею кадило и теплоту причастникам. Недоумевающе поразились бы более, зная, на каких высотах побывал владыка.

В 1770 году Платон Левшин был произведен из архимандритов прямо в архиепископы, став в тридцать три года самым молодым архиереем русской церкви. Способствовали тому не столько его таланты, сколько положение законоучителя наследника, великого князя Павла Петровича. Доверие к нему со стороны государыни Екатерины Алексеевны и великого князя было настолько велико, что самого его удивляло. Его проповедями восхищались, его советов и мнений ждали и желали, потому любимца даже не отпускали надолго из Петербурга.

Учившийся на медные деньги сын деревенского священника Петр Георгиевич Левшин, двадцати одного года от роду принявший монашество с именем Платона, мог пройти к успеху без помощи покровителей и интриганов явно по милости Божией, ибо обладал характером горячим, хотя простосердечным и откровенным.

Сознавая возможности, открывшиеся ему, пекся владыка Платон об укреплении православия в России и о защите Церкви. Он пришел в царский дворец с открытым сердцем, искренне привязался к августейшей семье, но ему мало было милостивого благоволения. Он желал дружбы, дающей право на взаимную откровенность и заботу о счастье друг друга. Год и другой он высказывал свои идеалы и убеждения, подавляя обиды от невнимания и равнодушия, пока не понял тщету своих усилий.

Для царских особ непонятны и странны были его старания, а прямота суждений скоро стала раздражать. Глубокая набожность Платона вызывала улыбку, а открытое бескорыстие и неспособность к лести порождали уверенность в чрезвычайной ловкости молодого архиерея. Во дворце милее и надежнее считали «ласкателей» и «искателей» (как усмешливо называл честолюбцев Платон). Его наконец отпустили на московскую кафедру, а затем перестали призывать на заседания Святейшего Синода.

Москва была родиною Платона, и он с радостью отдался многочисленным делам по устройству епархии. В производстве дел московский митрополит не взирал ни на просьбы высоких лиц, ни на слезы виновных. Был он вовсе чужд мздоимства почитая то подлою низостью. Все решал по своему разумению.

Прежде всего он изменил порядок поставления священников по выбору прихожан, полагая их мнения пристрастными и не всегда основательными. Руководствовался владыка достоинствами кандидата и иереи. Недовольство оказалось велико, и пошли жалобы в Петербург, но вскоре те же дворянские жалобщики приезжали благодарить митрополита за хорошего священника.

Продолжая попечение о духовенстве, Платон старался улучшить. его материальное положение. Не колеблясь, закрывал скудные и малочисленные приходы, присоединяя их к другим, дабы более доставить духовенству пропитания. С тою же целью сколько возможно уменьшал состав причта.

Особенное внимание обратил он на духовные школы, ибо темно оставалось духовенство. По воле Платона были открыты новые семинарии в Саввино-Сторожевском монастыре в Звенигороде, в Лаврентьевой монастыре в Кашире. Митрополит потребовал, чтобы все духовные отдавали сыновей учиться, грозя, что в ином случае дети их отосланы будут для причисления к пдушмому окладу (который духовные не платили) или для определения в военную службу. К этому было прибавлено, что и места священнические и прочие в епархии будут замещаться токмо обучавшимися в семинарии.

Зашевелились недовольные. Возникла угроза десяткам священнических династий, сытно и бесхлопотно сидевших на своих приходах. Поначалу требование митрополита учиться посчитали мимолетной блажыо: порядок служб и необходимые молитвы пом-мини назубок. Евангелие и Псалтирь умели читать, чего ж еще? Но митрополит не отступал. Тогда пошли в Петербург с надежными людьми доносы.

Первоприсутствующим в Синоде в то время был митрополит Гаврил, характером суровый и резкий. Он и разбирал донос о том, что митрополит ввел-де новый налог на священнослужителей. Платону пришлось объяснять и оправдываться, что не налог онобъявил, а приглашение о добровольных пожертвованиях в пользу бедных академистов, учащихся в Славяно-греко-латинской академии.

Сокрушаясь об этой и иных неприятностях, Платон писал другу казанскому архиепископу Амвросию: «Нас ставят ни во что, и светские правители не только хотят подчинить нас себе, по и почитают своими подчиненными. Особенно тяжко, что нашего синодское начальство не только не идет против них, но даже содействует им и бежит с ними вперегонку… Что нам делать, несчастным, как не призывать Бога не устами, а делом?»

Вот тогда-то, в нелегкие дни, владыка Платон и задумал построить свою Вифанию. Через Троице-Сергиеву лавру течет на восток малая безымянная речка, с которою двумя верстами ниже соединяются с обеих сторон два ручья. При слиянии их некогда была лаврская мельница с птичьим и скотным дворами, но все пришло в упадок, осталась лишь густая березовая роща Корбуха. Место это полюбилось Платону, и он задумал поставить там монастырь.

Епархиальных денег на это недоставало; Синод, раздраженный тратами митрополита на духовные школы, наверняка откажет — так начнем помаленьку сами, рассудил владыка. Официально было заявлено, что в роще устраивается кладбище для монахов. После поставили церковь. Построили покойцы для митрополита и несколько домиков для братии. Насадили липы и сирень. Сию обитель Платон назвал Вифанией в память о воскресении Лазаря, дабы живущие здесь и приходящие чаще вспоминали об этом чудесном событии, важной опоре веры в истории божественного домостроительства.

Митрополит постоянное пребывание имел в Москве на Троицком подворье, летом — то в Перерве, то в черкизовском загородном доме, то в Саввино-Сторожевском монастыре, а потом как-то пристрастился к Вифании. Все там было хорошо, но жизнелюбивой натуре его казалось пусто — и он завел семинарию, чтобы дыхание молодости не прерывалось в обители. Однако сделанное оставалось без формального утверждения властью.

В 1792 году он обратился к императрице с просьбою об увольнении от управления епархией на покой в лавру. Государыня ответила, что жалеет о его болезнях, признает его заслуги, но не может уволить его, дозволяя, однако, поручить управление епархией его викарию, а самому пребывать в лавре. Царская воля — закон.

Платон занялся обустройством митрополичьих владений. Воссоздал Чудов монастырь в Кремле, заново выстроил митрополичьи покой в том же Чудове, на Троицком подворье и в Черкизове. Получив от казны тридцать тысяч рублей на лавру, он построил новую ризничую палату, в Троицком соборе поставил новый иконостас и обложил его серебром, доказал стенные росписи на золоте. То же сделал и в Трапезной церкви, и у Михея, и в Сошественской церкви — везде новые иконостасы, новые росписи. У Успенского собора выстроено было новое крыльцо, сад лавры обнесли высокой оградой. Преобразилась лавра, и радовалось сердце Платона.

Но где радость — там и печаль. «Прежде я вас письмами задирал,— писал Платон Амвросию, ставшему митрополитом новгородским,— ибо, несколько рулем общих дел правя, имел что писать. Но нынче все вращается без меня, другие на себя обращают и очи и перо… Теперь сижу в Вифании, да и место… Но мира каверзы и сюда достигают. Я думал было за прежние труды и заслуги получить ежели не награду, то хотя похвалу, хотя щадение. Но видно, что мало добра сделал я, а самолюбием сам себя обманывал… Впрочем, не унываю, и спокойствие духа при всяких неблагоприятных обстоятельствах никогда не оставляет меня, это дар Божий, за который не устаю благодарить Всевышняго»

В последние годы правления Екатерины Платон страдал, видя злоупотребления власти, ее презрение к простому человеку, всевозрастающее безверие и развратность нравов верхов. Ему передовали слова царицы, сказанные в голодный год: «У нас умирают от объядения, а никогда от голода. У нас вовсе не видно людей худых и не одного в лохмотьях, а если есть нищие, то по большей части это ленивцы — так говорят сами крестьяне». Он уже потерял надежду на обретения народного блага от власти, желалось лишь — поменьше вреда.

В ноябре 1796 года Екатерина скончалась, и Павел Петрович тут же вызвал московского митрополита в Петербург. Ехать не хотелось, Платон медлил. Пришло письмо от императрицы Марии Фёдоровны с напоминанием, что государь ждёт его. На двадцать первый день Платон отправился, но, не доезжая Твери, получил высочайший выговор «за медленность». Платон знал, что Павел гневлив, да отходчив, но стерпеть не захотел и вернулся в лавру. В Петербург ушло письмо с объяснениями и просьбою об увольнении на покой.

В ответном письме император в тёплых выражениях отзывался о Платоне и пояснил, что требовал его к себе «по привычке быть с ним и для того, чтобы возложить на него орден», и что «надеется на продолжения службы его по епархии». Заочно государь освободил его от труда приезжать в Петербург.

Слух о недовольстве государя митрополитом быстро пролетел по Москве, и Троицкое подворье в приёмные дни стало на удивление малолюдным. После теплого письма государя и извещания об ордене вдруг нахлынула толпа гражданских и военных чиновников во главе с генерал-губернатором, и все сердечно поздравляли высокопреосвещенного.

Всё уж, казалось, пережил и перевидел он, а вот поди ж ты, кольнула обида, когда митрополит Гавриил назначил его в день коронации служить в Архангельском соборе и выговорил за самоуправное открытия нового монастыря. Смолчал и лишь в ответ на слова бывшего августейшего воспитанника: «Завтра мы с вами будем служить вместе»,— ответствовал: «Увы мне». Павел тут же все переменил.

Благоволение императора к Платону не убавило даже строгое замечание митрополита, когда новопомазанный государь хотел войти в царские врата со шпагою на бедре. «Здесь приносится бескровная жертва,— сказал Платон, указывая на престол Успенского собора.— Отыми, благочестивейший государь, меч от бедра своего». Павел послушно отступил и снял шпагу (хотя ранее иные духовные к ней прикладывались как к святыне). На следующий день Платон отказался приносить поздравления вместе с православным духовенством в присутствии римско-католических прелатов, и Павел принял католиков позднее.

Однако с орденом император не передумал. Как ни объяснял ему старый митрополит, что невместно духовенству получать ордена от государства, что это еще более оттолкнет от церкви старообрядцев, что награды их ждут на небесах,— Павел сам надел на него синюю ленту и высший в империи орден Святого Андрея Первозванного.

Равнодушным взором смотрел Платон на суету императорского двора, льстивые обращения новых придворных. Все помельчало как-то после Потемкина, Безбородко и Орловых. Для себя нечего было просить Платону, но была Вифания. Он зазвал туда Павла и получил указ о создании Спасо-Вифанского второклассного монастыря с семинарией при нем. Пела душа старика от радости.

Текущими делами епархии занимался викарный епископ, митрополит же полностью отдался семинарским делам, поставлению священников да по временам обращался с просьбами к государю: увеличить расходы на содержание братии лавры, на содержание богаделен, и неизменно получал искомое. Хотелось надеяться, что Павел Петрович охладевает к масонским и католическим увлечениям и все более открывает свое сердце православию, как то случалось со всеми государями российскими, сколько бы ни текло в их жилах немецкой крови… Но Провидение судило иначе.

По завещанию Павла Петровича митрополиту были присланы в Москву большая императорская карета, любимая трость покойного императора, набалдашник которой был богато осыпан бриллиантами и изумрудами, и золотые часы с бриллиантами. Радости сии дары не принесли. Следовало готовиться к новой коронации. В те дни митрополит написал свое духовное завещание.

Владыка Платон был очень далек от высших сфер и не мог знать подробностей смерти Павла Петровича 12 марта 1801 года в только что построенном Михайловском замке, однако главное знал. Если б возможно было уйти тут же на покой — пешком бы поплелся в Вифанию, но он монах, однажды и навсегда отрекшийся от этого мира и своей воли, и должен следовать воле начальства. Митрополит сам служил панихиды по покойному государю и молебны во здравие взошедшего на престол государя, а по ночам молился в своей келье, моля Всевышнего о снисхождении к великим грешникам мира сего, из коих первый есемь он сам.

Ранним утром 15 сентября 1801 года двадцать один пушечный выстрел оповестил Москву о наступлений торжественного дня коронации. Стечение народа в Кремль было необыкновенное, хотя допускали только чистую публику по билетам; простонародье толпилось за кремлёвскими стенами. В Успенский собор впускали только по именным билетам членов иностранных посольств, особ первых трёх классов и лиц, состоявших при особах императорской фамилии. Размещались они на специально выстроенных ярусах наверху дамы, внизу кавалеры.

По вступлении в собор императорская чета поклонилась святыням и заняла места на тронах. По храму пронесся восторженный шепот, и верно, на удивление были хороши в то утро Александр Павлович и Елизавета Алексевна, блистая красотой молодости и счастья.

Началась божественная служба. Пo прочтении Евангелия митрополит Платон подал императору порфиру и, когда надевал ее на государя, читал молитву. Император повелел подать корону и сам возложил её себе на голову… Старик заглянул в лицо самодержцу всероссийскому, но прекрасные голубые глаза были будто закрыты непроницаемой завесой.

За стенами собора пушки рявкнули сто один залп, гудели и звенели колокола Ивана Великого и всех московских церквей. Александр Павлович опустился на колени и стал молиться. После того митрополит Платон произнес своё слово.

— Итак, сподобил нас Бог узреть царя своего венчанна и превознесена.Что же теперь глаголем мы? Что сотворим, о российские сынове? Возблагодарим ли Вышнему Царю царей за такое о любезном государе нашем и о нас благоволение? И мы благодарим всеусерднейше. Вознесем ли к Нему моления, дабы доброте сей подасть силу. И мы молим Его всею верою нашею…

Твёрдый баритон митрополита был хорошо слышен во всем пространстве огромного храма. Иностранцы и придворные, выждав первое мгновение, начали потихоньку переговариваться, по лагая речь высокопреосвященного всего лишь необходимым элементом коронации.

—…Пожелать ли вашему императорскому величеству счастливаго и долголетняго царствования? О! Забвенна буди десница наша, аще не всегда будем оную воздевать к небесам в жару молений наших!.. Вселюбезнейший государь! Сей венец на главе твоей есть слава наша, но твой подвиг. Сей скипетр есть наш покой, но твое бдение. Сия держава есть наша безопасность, но твое попечение. Вся сия утварь царская есть нам утешение, но тебе бремя.

При этих словах стоящие ближе к амвону увидели, как Александр Павлович устремил пристально взор на митрополита и невольно подался к нему (государь был глуховат).

— Бремя поистине и подвиг! Предстанет бо лицу твоему пространнейшая в свете империя, каковую едва ли когда видела вселенная, и будет от мудрости твоея ожидать во всех своих членах и во всем теле совершеннаго согласия и благоустройства. Узриши сходящие с небес весы правосудия со гласом от Судии неба и земли: да судиши суд правый, и весы его да не уклониши ни на шуее, ни на десное. Узриши в лице Благаго Бога сходящее к тебе милосердие, требующее, да милостив будеши ко вручаемым тебе народам.

Наконец, благочестию твоему предстанет и Церковь, сия мать, возродившая нас духом, облеченная в одежду, обагренную кровию Единородного Сына Божия. Сия Августейшая дщерь неба, хотя довольно для себя находит защиты в единой Главе своей, Господе нашем Иисусе Христе, яко огражденная силою креста Его. Но и к тебе, благочестивейший государь, яко первородному сыну своему, прострет она свои руки и, ими объяв твою выю, умолять не престанет: да сохраниши залог веры цел и невредим, да сохраниши не для себя токмо, но паче явиши собою пример благочестию — и тем да заградиши нечестивыя уста вольнодумства, и да укротиши злый дух суеверия и неверия!..

Ограничься московский митрополит этим, и им бы восхищались все без исключения. Но он переложил страницу, оглядел сотни стоящих людей и, опершись руками об аналой, продолжал:

—…Но с Ангелами Божиими не усомнятся предстать и духи злобы. Отважатся окрест престола твоего пресмыкатися и ласкательство, и клевета, и пронырство со всем своим злым порождением, и дерзнут подумать, что якобы под видом раболепности можно им возобладать твоею прозорливостию. Откроют безобразную главу свою мздоимство и лицеприятие, стремясь превратить весы правосудия. Появятся бесстыдство и роскошь со всеми видами нечистоты, к нарушению святости супружеств и пожертвованию всего единой плоти и крови, в праздности и суете.

При таково злых полчищ окружении объимут тя истина и правда, мудрость и благочестие, и будут, охраняя державу твою вкупе с тобою, желать и молить, да воскреснет в тебе Бог и расточатся врази твои… Се подвиг твой, державнейший государь, се брань, требующая — да препояшаши меч твой по бедре твоей. О герой! И полети, и успевай, и царствуй, и наставит тя дивно десница Вышняго!

Митрополит поклонился императору и вошел в алтарь.

Обе императрицы, вдовствующая Мария Федоровна и царствующая Елизавета Алексеевна, покривили губы. В сей радостный день они предпочли бы услышать только приятные слова. Статс-дамы позволили себе вслух выразить неудовольствие речью Платона. После выхода августейшей семьи из храма потянулись и приглашенные.Разговоры сосредоточились на отдельных моментах коронации и на ярком предостережении митрополита.

Поздно вечером вопрос этот обсуждался Александром Павловичем с близкими —Адамом Чарторижским, Павлом Строгагновым и Николаем Новосильцевым —в заново отделанных покоях кремлёвского дворца. Речь Платона императору не понравилась. Согласившись на участие в заговоре против отца, Александр теперь всячески стремился забыть весь тот ужас и желал предстать перед миром и своим народом в светлых ризах христианнейшего государя.

— Без сомнения старый митрополит руководствовался высокими образцами классиков при составлении своей речи, но отдельные намёки в ней могут вызвать толки…— размышлял Строганов. Разговор шел по-французки, ибо все четверо предпочитали этот язык за тонкость и точность выражений.

— Так запретить? -поднял голову Александр.— Это нёвозможно.

— Для вас отныне нет невозможного,— улыбнулся поляк Чарторижский, презиравший Россию и потому особенно наслаждавшийся пребыванием в самом ее сердце.— Но полагаю, нет нужды в первый год столь счастливого царствования порождать недовольных. Объявите, сир, эту речь образцовой, напечатайте в тысячах копий и сделайте обязательной для изучения в школах. Ручаюсь от неё отвернутся тут же!

Koмпания громко расхохоталась..

На следующий день речь митрополита Платона была переведена на французский, немецкий и английский языки, спустя неделю опубликована в московских и санкт-петербургских «Ведомостях» издана отдельными оттисками и предложена к обязательному изучению в учебных заведениях Российской империи как классический образ красноречия.

Александр Павлович Москву не понимал, не любил и с легкостью забыл после коронации. Он полностью погрузился в дела государственные, отдаваясь всей душою составлению плана коренных преобразований в империи. Вера оставалась внешним атрибутом его царской власти, он принимал за нее участие в церковных богослужениях и отдельные приливы сомнения, отчаяния или радости, побуждавшие его вспоминать имя Господне.

Синодские дела мало беспокоили его, но со временем там назрел конфликт между обер-прокурором Яковлевым и митрополитом Амвросием. Жалобы шли с обеих сторон. Следовало заменить обер-прокурора. Но кого поставить? Церковь также должна была подвергнуться преобразованиям, и следовало иметь в ее управлении человека надежного…

7 октября 1803 года в Зимний дворец был призван князь Александр Николаевич Голицын. Он был друг государя, во всяком случае, имел больше прав на это звание, чем кто-либо в империи, ибо воспитывался с младенческих лет с будущим царем, играл с ним и с тех пор пользовался немалою доверенностию. Впавший в немилость при Павле Петровиче, Голицын в новое царствование был призван к службе и назначен в Сенат, но основное время тратил на развлечения, толк в которых понимал. Однако в свои тридцать лет (он бьл на четыре года старше государя) князь Александр Николаевич выглядел свежо и бодро. В кабинет государя он вступил энергичным шагом.

— Ты, брат, тоже плешивеешь,— всмотревшись в него близоруко, заметил император.— Вот они, последствия тугих батюшкиных косичек… Садись. Князь, давай без предисловий. Я думаю назначить тебя в Синод. Яковлев повел себя там слишком круто. Начал какие-то расследования и восстановил против себя всех синодских. Что ты об этом думаешь?

— Какой я обер-прокурор? — удивился Голицын.— Разве вам, государь, не известно, что, приняв назначаемую вами обязанность, я ставлю себя в ложные отношения — сперва к вам, потом к службе, да и к самой публике… Вам небезызвестен образ моих мыслей о религии, и вот, служа здесь, я буду уже прямо стоять наперекор совести и моим убеждениям.

— Убеждениям…— с непередаваемой интонацией повторил император.— Князь, мне бы хотелось, чтобы преданный мне и мой, так сказать, человек занимал эту важную должность. Я никогда не допускал к себе Яковлева, никогда с ним вместе не работал, а ты будешь иметь дело непосредственно со мною, потому вместе с тем я назначу тебя и моим статс-секретарем.

— Позвольте мне, ваше величество, хорошенько об этом подумать,— встал с кресла Голицын.

— Конечно, князь, подумай; Сегодня я подпишу указ об увольнении Яковлева.

Голицын решил посоветоваться со своим приятелем Гурьевым. Ему не хотелось перечить ясно выраженной воле Александра, но пугала перспектива погрузиться в тягомотные дебри бумажных дел. Пролетели три дня. От государя пришла записка с приглашением в Таврический дворец на обед.

Обедали вдвоем. За закусками обсудили последние любовные сплетни, князь рассказал о новой итальянской опере, а государь о новых идеях Михаилы Сперанского.

— Нужны новые люди, князь! Слышал, что Державина я заменил Лопухиным? Предстоят большие дела!.. Ну, как же ты думаеш о своём месте? Решаешься ли?

— Ваше величество, я еще не успел поговорить с Гурьевым, потому что его нет в Петербурге.

Александр посмотрел на него поверх старинной рюмки красного стекла с золотыми разводами.

— Будучи твоим истинным другом, я был бы вправе ожидать большей к себе доверенности. Мне прискорбно видеть, что ты советы Гурьева предпочитаеш моим указаниям.

В голосе Александр Голицын услышал не столько недовольство государя, сколько искреннюю обиду друга и усовестился.

— Ваше величество, простите. Я на всё согласен.

Именным императорским указом, данным Святейшиму Синоду 21 октября 1803 года, на должность обер-прокурора был назначен князь Голицын.

Князь Александр Николаевич стал ездить в свой департамент, находившийся на Васильевском острове в здании Двенадцати коллегий. Входил в зал полутемный от тяжелых штор на узких окнах. На огромном столе, покрытом зеленой скатертью, стояли зерцало и распятие. Он садился на какой-то византийский трон из позолоченного дерева, и чиновники в черных костюмах, все как на подбор с постными лицами, приносили для ознакомления дела.- и представьте, ваше величество, все дела будто нарочно идут о прилюбодияниях… и во всех подробностях!

Они вновь обедали вдвоем. Александр Павлович пристально посмотрел на князя.

— Расскажи мне все твои впечатления.

— Не затаю пред вами, ваше величество, что Синод произвел на меня впечатление самое невыгодное, чтоб не сказать более.

Мрачный вид этой закоптелой камеры, черноризцы в мрачнейших рясах, вместо украшений — распятие;.. Все это навеяло на меня грусть могильную. Мне все кажется, что приготовляются меня отпевать заживо! Да и дела там не по мне…

Князь весело улыбнулся, но осекся, увидев серьезнейшее лицо царя.

Александр Павлович вознамерился стать великим государем и преобразовать к лучшему жизнь всех своих подданных, вырвав их из обветшалых оков старины. Для того он учился у всех, внимательнейше выслушивал мнения и прочитывал десятки поступавших записок. Он считался с мнениями вельмож Панина и Куракина, молодых друзей своих Строганова и Новосильцева, известного умника Сперанского и никому не известного Каразина, а также — митрополита Платона. Но по молодости лет и самолюбивому складу характера император не желал гласно признавать чужое авторство полезных идей. Всё должно было исходить от него. Он сам, как некогда Александр Великий, одною своею волею изменит мир…

В рамках намечаемых императором перемен предусматривалась реформа в деле духовного образования. На основании записок, подготовленных статс-секретарем Михайлой Сперанским и его однокашником по Александро-Невской семинарии архиепископом калужским Феофилактом, был выработан единый план и создана Комиссия по делам духовных училищ. В ее состав вошли князь Голицын, митрополит Амвросий и оба автора записок. Комиссия разрабатывала новые учебные программы, единые для всех духовных школ, семинарий и академий. Слухи об этом поползли из епархии в епархию.

Митрополита Платона никто не извещал о предстоящих переменах, а новости он узнавал от митрополита Амвросия всегда со значительным опозданием. Обидно было. Обидно не для стариковского самолюбия, а для дела — как он ни стар, а все же кое-что присоветовать мог. Могли бы мнением его поинтересоваться. Но государь не соизволил распорядиться, а Феофилакт — человек молодой и не по сану отважный — и рад стараться всем вертеть…

У московского митрополита имелись основания для такого неблагоприятного суждения. Феофилакт Русанов был посвящен в сан епископа калужского в тридцать четыре года в присутствии императорской фамилии. Он получил известность своей широкой образованностью, отличным знанием французского и немецкого языков, чем сразу расположил в свою пользу обеих императриц, был красноречив и светски любезен. После смерти Павла его положение поколебалось. Присланный в Калугу с ревизией министр

Державин открыл массу преступлений и злоупотреблений со стороны губернатора и губернских чиновников, с которыми, говорилось во всеподданнейшем докладе, имел тесные сношения епископ калужский Феофилакт. Однако при содействии Сперанского дело замяли.

Теперь же Феофилакт покушался отнять от него управление подлинно родными детищами — семинариями! О том ли пещься надо!

Общее состояние Православной Церкви вселяло тревогу. В письме митрополиту Амвросию в 1804 году Платон писал: «… молиться о корабле церкви очень и очень должно. Усилились: 1)неверие,2) философия, маскою христианства прикрытая,3)папизм. До какой степени лукавы и злобны его орудия — иезуиты…» Верхи уклонялись в мистицизм, низы — в раскол. Борьбе и с тем и другим на виделось конца.

Душевную радость старику доставило пострижение в монашество Андрея Казанцева.

Он давно направлял на этот путь любимого своего ученика, предостерегал его от явных искушений: то граф Кирилл Алексеевич Разумовский приглашал в учителя,то один священник готов был сдать Андрею свое место с взятием его дочери в жены. Но Господь судил иначе.

16 декабря 1804 года Казанцев был пострижен наместником лавры архимадритом Симеоном с именем Евгения, a 6 января 1806 года митрополит Платон в Троицком соборе лавры рукоположил Евгения в сан иеромонаха.

В том же январе 1806 года Александр Федорович Лабзин начал в Москве издание нового журнала под названием «Сионский вестник», быстро превратившийся в идейный центр мистицизма.

22 июня митрополита постиг апоплексический удар, от которого он оправился спустя два месяца, да и то не вполне — ослабли язык и правая рука. Для посторонних взоров владыка заматно одряхлел но дух его оставался тверд.

Глава 8. Выбор пути

В июньский день 1808 года в Спасо-Вифанской церкви заканчивалась обедня. Церковь была заполнена семинаристами, не уехавшими на вакации домой, монахами и богомольцами. Владыка Платон находился, по обыкновению, на клиросе, ожидая, когда запоют его любимые «Иже херувимы».

Вдруг он заметил, что перед северными вратами в алтарь стоит свеча — видно, причетник забыл ее отодвинуть, а сейчас предстоял Великий вход. Платон сказал стоявшему рядом незнакомому священнику:

— Батюшка, отодвиньте-ка свечу!

Священник искоса посмотрел на старого духовного в выцветшей коричневой рясе (Платон в тот день пришел без клобука и без панагии) и нехотя ответил:

— Не подобает. Я священник.

Тогда Платон сам взял свечу, пронес ее перед вышедшим диаконом, остановился в царских вратах, чтобы получить благословение служившего священника, и затем, проходя со свечой мимо нелюбезного иерея, поклонился ему и промолвил:

— А я — митрополит.

Случай этот развеселил его, и из храма Платон вышел в добром расположении духа. Хотелось посидеть на скамейке возле храма под сенью выросших лип и отцветающей сирени, но в лавре ждали дела. Окруженный толпою семинаристов, владыка медленно направился к своему домику, где уже ожидала его карета.

Владыка был одинок. Большинство родных умерло, истинных друзей осталось немного, и потому всю свою нежность и ласку старик изливал на семинаристов. Он разрешил создать для них театр, в котором юноши играли духовные трагедии и исторические пьесы. На деньги, пожертвованные молодой графиней Орловой-Чесменской, купили инструменты и образовался оркестр. Калачи, раздаваемые митрополитом на занятиях, оставались для воспитанников не столько лакомством, сколько наградою.

— Ну что, мой милый!..— погладил Платон по головке маленького семинариста. Тот как-то на занятиях получил от владыки задачу: придумать какое-нибудь противопоставление. Выпалил: «Собака чем старее, тем злее, а наш архипастырь чем старее, тем добрее»,— и, с опозданием сообразив неприличность сравнения, малиново покраснел. С тех пор он при встречах жался к владыке, но молчал.

— Ваше высокопреосвященство! — через головы обратился к нему троицкий семинарист.— Дозвольте просьбу представить!

— Срочное что? — повернулся Платон, припоминая, на каком курсе этот юноша.— Ну, отойдем.

Семинарист приблизился к нему с пожилым священником. Получив благословение митрополита, священник заговорил:

— Ваше высокопреосвященство, я протоиерей волоколамский Иоанн Федоров. Прошу милостивого вашего согласия на свадьбу дочери моей Аграфены с воспитанником Михайловым.

— Я тебе не сват! — с неожиданным гневом отвечал митрополит; зачем ты сего ученика отвлекаешь от школы? Он учиться может.

— Нечем существовать, владыко,— робко вступил семинарист.

— Просись на казенный кошт!

— Просился —отказано… Вот если б владыко могли предоставить, мне до окончания курса диаконское место в городе Воскресенске.

— Что, оно не занято?

— пустует после кончины моего родителя.

— Хорошо, подай просьбу,— тут же решил митрополит.—А тебе, батюшка, придется нового жениха искать. Бог в помощь!

Благославив просителей, митрополит направился к карете.Милые, молодые, румяные, безусые и с редкими бородками лица ркружили его. Среди них одно было милее всех. Платон нашел его глазами и мимо иесх обратился к учителю Дроздову:

— Помоги мне забраться. Ты один меня поддержишь.

Ходил владыка нормально, но при подъеме ноги отказывали. Он оперся на тонкую но сильную руку Василия и сказал тихо на ухо:

— Загляни сегодня после вачерни.

Карета медленно тронулась. Еще до того, как она выехала за ворота обители, Дроздов резко повернулся и пошел к роще. Его проводили взглядами недоуменноми, равнодушными и завистливыми. Расположения митрополита к этому троицкому учителю было для всех явно. Ходили разговоры, что после пострижения другого своего любимца Казанцева владыка уговаривал решиться на тоже и Дроздова, но тот уклонился.

А Василий долго еще прогуливался по Корбухе, стараясь ни о чем не думать, просто радоваться ясному летнему дню,в котором место нашлось и солнцу, и нежной зелени берез, не умолкающей вдали кукушке и черно-белой сороке-белобоке, робкому колокольчику и ярко-алой землянике. Он ни о чем и не думал, но сознавал внутрии постоянно беспокоящий вопрос: «Готов ли подстричся в монахи и на всю жизнь остаться в лавре?» Ответа у него не было. То есть ответ был, и давно обдуманный, но оставались сомнения.

Едва ли кто знал бы заштатный городок в Дмитровском уезде Московской губернии, не существуй там несколько столетий Свято-Троицкая лавра, подлинно духовный центр России. Сюда не переставал течь людской поток.

Каждодневно под своды высоких и массивных ворот входили, осенив себя крестом, богомольцы. Весной в распутицу поток этот замирал, с тем чтобы к Пасхе возрасти многократно. С молитвой о помощи или просто о благословении к преподобному обращались мужики и бабы, отпущенные помещиками на богомолье, бойкие купцы, откупщики, мастеровые, благородные российские дворяне и сами цари, при посещении старой столицы непременно отправлявшиеся в лавру.

Радовалось сердце от вида соборов и церквей, от нежного перезвона курантов на лаврской колокольне, каждые четверть часа вызванивавших «Коль славен наш Господь в Сионе». Спешили богомольцы к вечерней службе, к исповеди, чтобы утром следующего дня причаститься.

После службы мужики в чистых рубахах и бабы в нарядах всех великороссийских губерний отдыхали, устроившись прямо на земле. Развязывались узелочки, откуда доставалась нехитрая снедь: хлеб, луковица, репа, огурцы. За водой ходили к источнику возле Успенского собора, отстаивали очередь и напивались от души легкой троицкой водою, считавшейся целебною. Самые припасливые набирали ее в баклажки, чтобы сохранить подольше, чтобы поделиться дома. А иные, медля отойти от тонкой струи источника, напоследок умывались и смачивали голову.

Обходили богомольцы все открытые церкви, ставили свечи в поминание живых и усопших, как своих, так и чужих, на поммн которых дадены были гроши и копейки. Прикладывались к чудотворным иконам и мощам преподобного Сергия, преподобного Михея, бывшего в услужении у святого Сергия и очевидца явления святому Сергию Богородицы; святителя Серапиона новгородского, а если повезет — к ларцу, в котором хранится кисть руки святого архидиакона Стефана, к камню от Гроба Господня.

Увязывали в узелки просфоры, освященные в лавре крестики и иконки. Вновь устраивались возле своих, чтобы назавтра после заутрени двинуться в обратный путь. Не все брали с собою детей, ибо долог и труден был путь. Потому богомольцы с особенным умилением смотрели на деток, бегавших в свое удовольствие друг за другом, плескавшихся в обмелевшей речушке, игравших нехитрыми деревянными игрушками местной работы, кормивших непосед воробьев и многочисленных лаврских кошек. Завязывались разговоры, как живется у такого помещика, как у другого; странники рассказывали о Киево-Печерской лавре, о Валаамском монастыре, о дивных чудесах и угодниках Божяих. И слушалось легко, и дремалось легко под высоким ярко-голубым летним небом, по которому плыли себе потихоньку белые облака.

— Эх, благодать…— скажет мужик.

И точно, благодать в лавре и летом и зимою, когда храмы шпорились снегом, монахи и богомольцы в тяжелых тулупах, армяках и шубах ходили по дорожкам между высокими сугробами, и дымы от печей в пекарне и кухне тянулись прямо вверх. Минет зима, и снова заголубеет небо, заворкуют голуби на крыше семинарии, и черные ряды монахов все так же будут тянуться на службу в храмы…

Письмо к отцу, начатое вчера, Василий уже не хотел продолжать после встречи с митрополитом в Вифании. Отец знал всё. Когда два года назад он написал о предложении владыки Платона, батюшка ответил кратко: «Все зависит от способностей и склонностей каждого, которыя можно знать самому». Чувствовалась обида старого священника, стезей которого пренебрег родной сын.

Но в старике митрополите Василий нашел точно второго отца,- так внимателен, ласков и требователен был с ним владыка.

Забросал подарками: в прошлом году подарил шинель, пояс и ананас, а за эти полгода – гранатовые яблоки, в апреле свежий огурец, на Пасху – искусственное яйцо, неделю назад — второй том своих проповедей и полукафтанье.Василий понимал, что владыка не пытается задарить его и купить его согласие на пострижение, то были дары любви и, может быть восхищения его проповедями.

Дважды приезжали к ним из Коломны прихожане, с покорностью прося владыку Платона о поставлении к ним Василия Дроздова в приходские священники. Оба раза владыка, не спрашивая Василия, им отказывал, отвечая одно: «Он мне здесь самому нужен!»

Так близок казался берег, так знаком, там ожидали его отец, мать, дедушка… и Катенька, дочка отца Симеона. Простым и понятным виделся весь дальнейший путь, но что-то удерживало его от этого легкого шага. И течение жизни несло дальше…

Как бы выразить то, что сам он скорее чувствовал, чем понимал рассудком? Не выгоды и невыгоды монашеского положения занимали его ум. Вера давно составляла основу его жизни, но в положенииприходского священника страшило его впадение в некую обыденность, тогда как душа рвалась к большему, к более глубокому постижению сокровенной Божественной Истины. Его не понимали ни родные, ни многие собратья по службе, но вопреки житейскому здравому смыслу он полагался на внутренний голос, тихо звучащий в нем.

«….Меня затрудняет несколько будущее,— вновь взялся он за перо,— но я, не могши прояснить его мрачности, успокоиваюсь, отвращая от него взоры, и ожидаю, доколе упадут некоторые лучи, долженствующие показать мне дорогу. Может быть, это назовут легкомыслием, но я называю это доверенностью Провидению. Если я чего-нибудь желаю и мне встречаются препятствия в достижении предмета желаний, я думаю, что не случай толкнул их против меня и потому без ропота медлю и ожидаю, что будет далее. Мне кажется, что несколько лет нерешимости простительнее, нежели минута опрометчивости там, где дело идет о целой жизни. Пусть кто хочет бежит за блудящим огнем счастия, я иду спокойно, потому что я нигде не вижу постояннаго света. Я предлагаю Вам сии мысли, ожидая им справедливого суда от Вашей опытности и надеюсь узнать со временем Ваше мнение…»

Тем временем в комнате Дроздова, служившей кухней и столовой для троицких учителей, их слуга Дормидонт, отставной матрос и яростный спорщик по Апокалипсису, соорудил нехитрый обед. Жили учителя небогато. Жалованье Дроздова увеличилось до ста шестидесяти рублей, да еще от высокопреосвященного добавлено было пятьдесят рублей за проповедничество, но все деньги уходили на пропитание и на книги.

На запахи свежих щей с укропом и селедки с лучком потянулись товарищи: учитель риторики иеродиакон Самуил, учитель поэзии Кирилл Руднев, учитель грамматики латинского класса и немецкого языка Никифор Платонов, учитель низшего грамматического класса и французского языка Михаил Платонов, приехавший из ярославской семинарии учитель Протопопов. К концу обеда, когда Дормидонт принес вторую бутыль лаврского кваса, в дверях показался отец ректор, которого тут же пригласили откушать.

Архимандрита Евграфа любили в семинарии. В нем не было ничего начальственного, однако ласковые просьбы его и укоризненный взгляд всегда печальных глаз воздействовали на семинаристов не слабее громовых разносов архимандрита Августина. Вот и сейчас ректор присел на лавку и вдруг рассказал недавний случай, когда его собачка Черныш вовсю истрепала картуз Василия Дроздова, играя с ним весь вечер, пока сам Дроздов и отец ректор были увлечены беседою о проявлениях соприкосновения земного и небесного миров.

После дружного смеха возникла пауза. Обыкновенно, отобедав, учителя до чая пускались в разговоры, но появление ректора у Дроздова было явно неслучайно, и они потянулись к дверям.

— Я с приятной вестью! — объявил ректор, когда они остались одни,— Только что владыка распорядился увеличить тебе жалованье до двухсот пятидесяти рублей! Ну не славно ли!.. Ты не рад?

— И рад и не рад, отец Евграф,— отвечал Дроздов. Они были друзьями с ректором, но Василий не решался обращаться к нему на ты..— Владыка звал меня сегодня после вечерни.

— Верно, хочет объявить о прибавке.

— Нет, тут другое. Он ждет от меня прошения.

— Что ж ты?

— Я думаю.

Друг мой, объявлю тебе и иную новость. Меня призывают в Петербург. Официальной бумаги еще нет, но известие сие верное. Через месяц-другой должен буду оставить я Троицу, семинарию и тебя… но прежде мне хотелось бы увидеть твое пострижение. Ручаться не могу, но буди малая возможность помочь тебе оттуда —не премину сделать все возможное… Решайся! Помнишь евангельские слова: Не вы избрали Мене, но Аз избрал вас? Помоги тебе Господи!

Несмотря на простоту и очевидность выбора, Василий выжидал. Терпеливое молчание митрополита, мягкие призывы отца Евграфа и затаенное недовольство отца он вполне понимал и все же не спешил. В полной мере тут выказалось его пренебрежение суетною молвою, нередко покоряющей своей силе людей слабых.

Смирение —черта важнейшая, естественная и необходимая как в христианине, так и тем более в монашествующем, вполне проявилась в нем уже тогда. Однако одною покорностию не исчерпывался его характер. Все мы призваны на этот свет для свершения только нам вверенного дела, в котором и долг наш перед Богом и служение перед людьми. Никто не волен уклониться от оного, но как же важно вовремя и правильно определить то самое свое дело, на которое стоит употребить все силы, потратить весь пыл сердечный. Мало кому неведомо блуждание по случайным путям, служение то ради копейки, то суетной молвы ради, без светлого чувства удовлетворения и душевного покоя. Как же важно на жизненном пути не изменить себе, своему хотя бы и неясному призванию, устоять перед непониманием, а подчас и осуждением решения со стороны большинства.

В душе своей Василий давно сделал выбор и раз за разом утверждался в нем, работая над проповедями. Первую он произнес по выбору митрополита Платона на день торжества освобождения обители преподобного Сергия от нашествия врагов.

— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.

Было время — простите мне, что я от светлаго торжества облеченной славою России бросаю взор на мрачные виды России страждущей: тень возвышает красоту света,— было несчастное время, когда отечество наше, терзаемое иноплеменными, преданное недостойными сынами, готовилось испустить последнее дыхание. Часть верных ему и Богу, бежавших от опустошенных градов и сел, сокрывалась тогда в сей ограде, и враги, который, казалось, клялись не щадить ничего священнаго, истощили против нея все усилия злобы своей.

Ужасное состояние! Два ненасытимые чудовища, война и мор, споря о добыче, соглашаются в лютости, в которую хотят поглотить сию обитель. Смерть за стенами, смерть в стенах; смерть носится в воздухе, смерть крадется подземными стезями. Убийственныя орудия досягают самаго сего святилища, и Святые Божий приемлют раны на своих изображениях. Мышцы, способные обращать меч, оскудевают; едва остается несколько слабых рук для воздеяния ко гневным небесам.

Наконец, когда сирые чада отечества слезящимися глазами увидели, колико суетно спасение человеческое, когда все колебалось, кроме упования на Вышнюю помощь, когда почти не было уже других оружий, кроме веры и молитвы,— Господь сил венчал нас оружием благоволения, и отчаяние, не нашед места между памятниками благочестия, устремилось в полчища злодеев.

Слава вам, насадители сего вертограда, возрастившаго лавры и оливы! Слава вам, бесплотные вожди безоружных воинов, преподобные отцы Сергие и Никоне, основатели и покровители сея обители! Слава тебе, беззащитная защита бедствующего царства! Торжествуй ныне избавление свое и со всею победоносною отселе Россиею, в подражание победоносной Церкви, исповедай, яко сия есть победа, победившая мир, и мир нам приобретшая вера во Всеблагаго и упование на Всемогущаго!..

Ясность языка, сила выражений и поэтическое вдохновение проповеди поразили многих. Владыка Платон порадовался успеху своего любимца и специально для него учредил должность лаврского проповедника. Он не обманулся в Дроздове и поверил в его будущее.

У Василия работа над проповедями, поиски единственно верного и сильного слова, выражающего и поясняющего смысл Священного Писания или значения церковных праздников, все более усиливали стремление идти дальше и дальше по этому пути. Двадцатишестилетний учитель уже изведал упоительные озарения мысли, вдруг обретающей то, что никто кроме тебя одного не знает; испытал восторги поэтической фантазии, вдруг дарящей выражениями красочными и сильными, так что сам после удивляешся; вкусил нелегкого, но благодатного труда чтения и сравнения сочинений авторов, спорящих друг с другом, сходящихся и расходящихся по различным вопросам, и ему надлежало находить истину… И он находил!

Несколько лет он изучал с семинаристами творения отцов церкви и не мог не прикладывать к себе слова святого Антония Неликого: «Муж умный, помышляя о сопребывании и общении с Божеством, никогда не прилепится ни к чему земному или низкому, но устремляет ум свой к небесному и вечному, зная, что воля Божия — сия вина всякого добра и источник вечных благ для людей,— есть та, чтоб человек спасся…»

Глядя на вихрастые и прилизанные макушки юношей, склонившихся над листами бумаги, он сознавал, что иночество есть тяжкий подвиг, в котором нет места многим житейским радостям семье, жене, детям… но следовало быть последовательным и идти до конца. «Всяк живущий на земле есть путник»,— говорил святитель Тихон Задонский, так стоит ли обременять себя излишним грузом?…

Подлинное смирение —признак вовсе не слабости, а силы следовать воле Божией, несмотря на человеческие желания и немощи. «Конец такой подвижнической жизни есть Царство Божие, — читал он у святого Иоанна Кассиана,- а цель- чистота сердца, без которого невозможно достигнуть того конца. К этой цели прикован взор наш, и должны мы направлять наивернейшее течение наше, как по прямой линии, и если хотя несколько помышления наше уклоняется от ней, тотчас возвращаясь к созерцанию ея, исправлять его, как по норме какой…»

Куранты на колокольне пробили десятый час. Тишина и покой ясного июльского вечера опустились на лавру. Прожит был ещу один день в трудах и молитвах, и сколько предстоит их — Бог весть. Замерло и затихло всё. Монахи отдыхали в кельях, готовясь

К ранней монастырской утрене, Богомольцы разбрелись на ночлег. Только в Троицком соборе у гробницы преподобного оставался гробовой монах, он уходил лишь в полночь. Завидная сия участь— день за днём прибывать близ величайшей святыни…

Митрополит Платон и Дроздов сидели в одной из комнат митрополичьего дома возле распахнутого окна. Густые кусты отцветшей сирени скрывали их от любопытных взоров.

— …Владыко вы видите перед собою человека, который стоит в глубокую ночь на пустой дороге, но не может ни оставаться на одном месте, ни продвинуться вперед. Все жду некоего знака.

— Не мудрствуй. Поистине, коли стоишь на дороге, так и опусти глаза долу. Помнишь, ты мне детский сон свой рассказывал?

— Отлично помню. Будто очутился я ночью в дремучем лесу. Темно, вдруг огонек вдали. Побежал — избушка. Только вошел — вокруг лица будто и знакомые, но не узнаю, черные бороды, глаза горят. И один говорит: «Мы тебя сейчас убьем!» Тут я испугался и… все.

— Лес тот дремучий и темный — жизнь мирская’ И к смерти тебя призывали ради отказа от мира, предлагая иной жребий. Вот и гляди: в младенчестве знамение было, а он еще чего-то особенного ожидает!

— Боюсь, владыко, не выдержу тяжести жребия сего,— признался Василий.

Они сидели в вечерних сумерках. Стемнело, и келейник принес свечу, поставил ее на конторку, за которою работал владыка. Слабый огонек лишь усиливал темноту комнаты, и оттого легче говорилось сокровенное.

— Сын мой,— тихо заговорил старик,— монашество не может положить более обязательства на христианина, как сколько уже обязывало его Евангелие и обеты крещения. По духу евангельскому всякий христианин должен быть всегда воздержан, смиренен, послушлив, трезв, богомолен, никакими излишними житейскими заботами себя не связывает… Хотя может иметь жену по слабости плоти, но живет с нею целомудренно, более пребывая в посте и молитве, нежели предаваясь сладострастию… При таковом рассуждении тот будет истинный монах, который будет истинный христианин. Труд велик, но спасителен.

Они не видели лиц друг друга, но Василий различал взор Платона, обращенный, кажется, в душу его.

— Об удалении от мира и уединенной жизни должны мы судить, что они не сами по себе что-нибудь значительное и потому похвалу заслуживают. Нет! И в жизни уединенной может иной быть развратник или лицемер, скрывающий только по наружности свою внутреннюю злость. Такового удаление от мира не только не спасает, но более осуждает и погубляет. Необходимо же, чтоб он удалил от себя все прихоти мира, жил един для единого бы: Бога, содержал душу в чистоте, сердце наполнял любовью к Богу и ближним. Единственно чего бы стремился достигнуть — ничего для себя не желать и не искать в мире сем. При таковом только души расположении удаление от мира и уединенная жизнь богоугодна… Но я могу сказать, что в мире живущий, а к миру не приверженный христианин не меньше, если не больше монашествующего возвышает себя. Труден сей подвиг? Конечно, труден!

Но чем большие встречаются трудности, тем большая награда, тем светлейшая победа, тем знаменитейшая слава!.. Ступай.

На следующий день после заутрени келейник доложил митрополиту, что прибегал учитель Дроздов и оставил прошение. Платон взял лист бумаги, исписанный знакомым мелким аккуратным почерком с редкими росчерками. Слезы умиления и радости навернулись на глаза старика.

«Обучаясь и потом обучая под архипастырским Вашего Высокопреосвященства покровительством, я научился по крайней мере находить в учении удовольствие и пользу в уединении. Сие расположило меня к званию монашескому. Я тщательно испытывал себя и сем расположении в течение почти пяти лет, проведённых мною на должности учительской. И ныне Ваше Высокоприосвещенство, милостивейшего архипастыря и отца, всепокорнейшее прошу Вас архипастырским благоволением совершитьмое желание, удостоя меня монашеского звания.

Июля 7 дня 1808 года. К сему прошению риторики учитель Василий Дроздов руку приложил».

Заработала канцелярия, Митрополит направил прошение о пострижении в Святейший

Синод (указав на всякий случай возраст Дроздова четырмя годами старше, ибо в монашество дозволялось принимать после тридцати лет). В начале октября искомое дозволение было получено. Потребное одеяние владыка приказал изготовить за свой счёт. Согласие отца подразумевалось, но тут всё пошло не так просто.

Отец Михаил 1 ноября получил от сына очередное письмо и устроился прочитать егопосле обеда в любимом кресле. Евдокия Никитична присела рядом, тихо радуясь привычному почтительному началу и предвкушая хорошие новости от Васеньки. Вдруг размеренный тон отца Михаила изменился:

-… «Не знаю точно, понравится ли Вам новость, которую скажу теперь; впрочем, если в Ваших письмах говорит сердце, надеюсь, что я не оскорбил Вас и не поступил против Вашего соизволения, сделав один важный шаг по своей воле, по довольным смею сказать, размышлении. Батюшка! Василия скоро не будет, Вы не лишитесь сына, сына, который понимает, что Вам обязан более, нежели жизнью, чувствует важность воспитания и знает цену Вашего сердца…»

— Не пойму я, отец, что же это означает? — решилась перебить чтения Евдокия Никитична.

Муж не не ответил, только сурово взглянул и продолжил чтение:

— «Без нетерпения, но с охотою, без радости, но с удовольствием, я занимаюсь теперь некоторыми приготовлениями к преобразованию, но Высокий Благодетель мой отнимает у меня часть сих попечений… Я прошу теперь Вашего благословения и молитв…» А-а!..

Рушилась мечта отца Михаила, желавшего женить Василия на одной из дочерей отца Симеона (готового взять его в свой храм), поселить поблизости от себя в уютном домике (с хозяином которого уже столковались), со временем поставить на свое место в кафедральном соборе (ибо необъяснимые приливы слабости стал чувствовать отец Михаил и полагал, что век его близится к концу), а самому напоследок порадоваться внукам… Но этот молчун и упрямец поступил по-своему!.. Пораженный отец вскочил и хотел было разорвать письмо, но жена остановила.

— Что ты, что ты, друг мой! Васенька…

— Нет у тебя больше Васеньки! Нет!.. Монахом стал! Не послушал отца..

— Не горюй, батюшка. Видно, так Богу угодно… Что супружество? Иной поживет и овдовеет…

Стали они рядышком на колени перед иконами, молились, потом оба плакали в неутолимой, но светлой печали.

Долго в тот вечер не ложился отец Михаил. Сидел за столом перед раскрытой Псалтирью, а на ум приходило то давнее пророчество московского старца Филарета, то судьба недавно скончавшегося отца Федора Игнатьевича Дроздова, будто проложившего для внука иноческий путь… Сидел он, пока свечной огарок не догорел.

Казалось, жизнь определилась навсегда.

16 ноября 1808 года Василий Дроздов в Трапезной церкви был пострижен наместником лавры архимандритом Симеоном в монашество с именем Филарета в память Филарета Милостивого Пафлагонянина. 21 ноября инок Филарет в домовой архиерейской церкви был рукоположен митрополитом Платоном в иеродиакона. Внешне жизнь его почти не переменилась. Он исполнял ту же должность учителя поэзии и риторики, жил в той же квартире, разве что Дормидонт стал более почтителен (впрочем, на качестве обедов это не сказывалось).

Внутренняя жизнь его, казалось, замерла, набрав новую высоту. Ушли неотвязные вопросы «что-то будет?», «что-то выйдет?». Владыка был особенно нежен к нему и поторапливал с написанием очередной проповеди.

Но из столицы, из какой-то Комиссии духовных училищ пришла бумага, а в ней требование: направить в Петербург из троицкой семинарии иеродиакона Филарета, иеродиакона Симеона, учителей Платонова и Александрова. По одному человеку вызывалось из калужской и ярославской семинарий.

Новое поприще готово было открыться перед Филаретом, поприще более трудное и обширное, близкое к искушениям и милостям высшей власти. Он же пребывал не столько в радости, сколько в недоумении. Неприятно был поражен владыка Платон, испытывший искреннее огорчение от необходимости разлучаться с дорогим сердцу Дроздовым, только что, казалось, навеки прикреплепным к лавре.

Митрополит уже чувствовал себя осиротевшим. Вызвав к себе Филарета, Платон прямо спросил, доволен ли он вызывом в столицу.

— Нисколько,— был ответ.

— Тебе не хочется туда? —переспросил обрадованный митрополит. Так я отстою тебя. Подай мне прошение, что желаешь остаться в московской епархии.

— Желал бы, — без промедления отвечал Филарет,— но не имею право сказать это, владыко… Я уже подал одно прошение о пострижении меня в монашество и тем отрекся от своей воли, покоряясь воле вышестоящих. Другого прошения подать не могу.

И умилился, и огорчился митрополит такому ответу и принуждён был сам хлопотать о своем любимце. Обер-прокурору Святейшего Синода ушло его прошение об оставлении в троицкой семинарии двух вызванных учителей -Дроздова и Платонова, но особенно Дроздова «Я особливо о иеродиаконе Филарете усердно прошу Св. Пр.Синод обратить его паки в Троицкую семинарию…и как о нём особливо прилагал, в рассуждении его воспитания, отеческое старание, то сие много послужит к утешению моей старости…»

Вечером под новый 1809 год вТроицком соборе можно было увидеть новопостриженного инока Филарета. Жарко молился он пред двумя святыми— ракой, в которой почивали мощи преподобного Сергия, и чудотворным древним образом Святой Троицы, прося вразумления и умирения чувств. Он желал не ошибиться в исполнении Вышней воли.

Рака била закрыта покровом из золотой парчи, отороченным жемчугом. Лишь по большим праздникам его заменяли одной из драгоценностей лавры — покровом шелкового шитья, на котором пять столетий назад неведомые монахини передали образ преподобного. Старец был изображен в полный рост на голубом фоне. Строго и призывающе взирал он, и — дивное дело — светлело на душе и легчало на сердце от его вида, прояснялись мысли и дух бодрости наполнял всякого…

Была мечта: жизнь свою провести в таком служении, дабы день за днем сливались в непрестанное славословие Господу и Его преподобному служителю земному Сергию, И вечное потрескивание свечей, шорох вереницы людей, идущих на поклонение святыне, запах ладана, пение молитвословий…

Неземные, нечеловеческие мир и покой исходили от образа Святой Троицы работы древнего богомаза. Чудное смиренное согласие ощущалось в наклонах фигур и поворотах голов трех вечно юных странников, в сосредоточенной пустоте сидящих вокруг чаши, в которой будто вся мудрость мира.

Он вышел из храма незадолго до полуночи. Вокруг стояла темнота, фонарь мерцал лишь у входа в митрополичьи покои. Сиял легкий снежок. Мороз был некрепок, но снег под сапогами похрустывал. На невидимой в темноте красавице колокольне куранты отбили получас, и вновь мягкая тишина опустилась на лавру. Все такое родное вокруг, такое свое, что невозможно, кажется, расстаться…

Вот и иноческий корпус. Дверь бухнула. Заспанный монашек-привратник едва поднял глаза на Филарета, встряхнул головой и стал перебирать четки. У самого Филарета веки уже слипались, тянуло на жесткую койку, но следовало совершить вечернее правило. Опустившись на колени перед образом Спасителя, он, едва шевеля губами, повторял привычные слова молитв и отбивал земные поклоны.

Господь предлагает новую дорогу, и надо идти по ней. Не стоит гадать, что там встретится, дано будет то, что предназначено. Предаться в волю Божию и все принимать, как от руки Его… Сомнения отступили. Дух его вновь был тверд и ясен.

Часть вторая. Невские ветры

Глава 1. Скромный инок

Зима в Санкт-Петербурге время неприятное, особенно в январе. Даже старожилы с трудом переносят крещенские морозы с пронизывающими до самого нутра ветрами. В такие дни и Невский проспект становится малолюдным, а уж за Литейным или на Охте сереньким тусклым утром увидишь только спешащих в канцелярии чиновников, засунувших нос в воротники шинелей; замотанных в платки чухонок, разносящих молоко, сливки, сметану, да дворовых людей, посланных господами по срочной надобности. Катят редкие еще сани с дровами и иною поклажею. Закутанные в бараньи тулупы извозчики уж и не высматривают седоков. Изредка промчится всадник в военной форме или курьерская тройка.

Однакоу застав вечно заспанные отставные солдаты записывают как положено, имена и чины приезжающих в столицу, после чего поднимают шлагбаум — катите, люди добрые. 6 января 1809 поднялся шлагбаум Московской заставы и для только что прибывших троицких учителей. Вскоре возок миновал мещанскую застройку, и открылась взорам приезжих необъятная широта и протяженность Невского проспекта, на одном конце которого просвечивал золотой шпиль Адмиралтейства, а на другом, ближнем, высились постройки Александро-Невской лавры.

Спутники Филарета проснулись и, потирая заспанные глаза, выпрямляя затекшие ноги, крестя кривящиеся невольной зевотою рты, вглядывались в дома, фонарные столбы, редких прохожих.

Сердца их бились сильнее обычного.

Ямщик на мгновение придержал тройку в воротах, снял громадную овчинную шапку, перекрестился и повернулся к седокам:

— Приехали, господа хорошие!

Тройка подкатила к крыльцу митрополичьих покоев, и тут обнаружилось, что иеродиакон Филарет не может идти. Выйдя из возка на негнущихся ногах, он вдруг покачнулся и упал в снег.

— Что с тобою, отче Филарете? — наклонился к нему Андрей Платонов.

— Ноги!..— только и сказал тот, подавляя мучительный стон. В пути он жестоко отморозил ноги. Ночью не мог спать, товарищи навалились на плечи с двух сторон, будить их казалось неловко, а от тесноты было поначалу только теплее. Сквозь дрему он ощущал, как холодно стало ногам, потом мягкая боль прошла от колен до пяток, потом ничего не чувствовал. В покоях ректора Александро-Невской духовной академии Филарета положили на широкую лавку. Ноги терли снегом, шерстяной варежкою, и мало-помалу чувствительность вернулась.

— Ну, как ты? — склонился над ним архимандрит Евграф.— Полегче?

Так хорошо было после трудной дороги и волнений увидеть родное лицо, что Филарет невольно улыбнулся:

— Вас увидел, отче, и сразу вся хворь прошла.

Они обнялись и расцеловались. Есть сродство душ, необъяснимое в житейских понятиях, и счастлив тот, кто испытал это сближение поверх различий в возрасте и положении, кто ощутил удвоение своих сил и радости. Зудящее беспокойство Филарета стихло от взгляда друга и учителя, в котором он читал: «Я все тот же. Сердце мое открыто тебе…»

— Товарищи твои ушли в братский корпус устраиваться…

— Так я пойду! — Филарет живо вскочил с лавки и схватился за свой узел.

— Никуда я тебя такого не отпущу! — решительно заявил архимандрит.— Останешься у меня. Морозы стоят небывалые, в тридцать градусов. У меня и топят получше, и за ногами твоими сам посмотрю, и поговорим наконец вволю! Идти-то можешь?

— Вашими молитвами! — с облегчением отвечал Филарет.— Сам не понимаю, что такое приключилось.

— Ну что же, брат,— с обычной своей мягкой полуулыбкою произнес отец Евграф,— дай-то Бог, чтобы сегодняшнее твое огорчение стало самой большой неприятностью в столице. Пойдем в мою келью.

Первый день пролетел в разговорах за самоваром. Филарет рассказывал последние новости о лавре и семинарии, о митрополите Платоне и новом его викарии епископе Августине, хорошо известном обоим, о семинарских учителях и лаврской братии. Ректор накоротке пояснял, что следует поскорее познакомиться с митрополитом Амвросием и архиепископом Феофилактом, ибо первый играет главную роль в Синоде, а второй вершит всеми делами в Комиссии духовных училищ, приобретшей едва ли не большее значение, и утверждение Филарета преподавателем духовной академии зависит именно от комиссии, то есть от владыки Феофилакта. Размещается комиссия по повелению государя в Михайловском замке, занимая четыре залы на втором этаже.

На следующее утро после заутрени и благодарственного молебна в лаврском соборе архимандрит Евграф представил новоприбывшего иеродиакона Филарета митрополиту новгородскому и петербургскому Амвросию.

Большие залы и комнаты с высокими потолками были обставлены роскошно и, по троицким представлениям «по дворянски»: изящные стулья, кресла, столики, диваны, высокие зеркала в простенках окон, под ногами паркет, образующий диковинные узоры.

Показалось, что сам владыка чужд этому блеску.

Топили жарко, и потому митрополит был в одном суконном подряснике с финифтяною панагией. Среднего роста, грузный, со строгим взгядом из-под лохматых бровей, он вполне отвечал образу архиерея.

После благословения митрополит начал расспросы о московских новостях. Занимали его, впрочем, не столько ответы архимандрита и молодого иеродиакона, сколько сами молодые монахи. Амвросию нужна была опора во все нарастающем противостоянии с неудержимом в своем властолюбивом напоре архиепископом Феофилактом. Доверяться питерским было опасно — все либо примыкали к какой-либо дворцовой партии, либо склонялись к калужскому владыке. Надежнее было полагаться на вовсе сторонних…

Трудным было восхождение митрополита Амвросия к высотам духовной власти, но еще более трудным оказалось удержаться там. Продвигал его поначалу Павел Петрович, еще будучи наследником. Став императором, в один год одарил его мальтийским орденом Иоанна Иерусалимского и высшими российскими орденами Святого Андрея Первозванного и Святой Анны 1-й степени. Сделал первоприсутствующим в Синоде и главой петербургской епархии, 10 марта 1801 года возвел в сан митрополита, да вот беда — спустя день приказал долго жить… А молодой император скорее терпел его, чем уважал. Слухи о его замене стали постоянными. В таких обстоятельствах борьба Амвросия с обер-прокурором Яковлевым, стремившимся взять в свои руки все управление церковной жизнью, хотя и привела к удалению гордеца, но вызвала неудовольствие государя и самим митрополитом.

Приход в Синод князя Голицына поначалу обрадовал духовных. Князь был ленив и к делам равнодушен, как вдруг все переменилось. Обер-прокурор начал изучать присылаемые из епархий бумаги, вменил архиереям в обязанность докладывать ему о всех происшествиях и сосредоточил в своих руках решение важнейших вопросов. Решения он принимал подчас несогласные с мнением архиерейским. Государь же решал спор, как правило, в пользу князя.

Митрополит Амвросий, подчиняясь желанию Александра Павловича, начал подготовку реформы духовного образования. Составление проекта он поручил своему викарию, епископу старорусскому Евгению Болховитинову. Однако нежданно участие в деле приняли попавший в случай Сперанский и калужский Феофилакт. Они повели дело к тому, чтобы отнять у архиереев на местах контроль за семинариями и академиями, насаждая там дух широкой светской образованности. Амвросий большой беды в том не видел, в отличие от своего учителя и друга митрополита московского Платона, ибо в конечном счете тем повышался уровень подготовки всего священства. Проглядел он другой момент: возникшая из воздуха комиссия обрела реальную власть в перемещении духовенства и управлении жизнью духовных школ. Мнение его самого и всего Синода подчас и не спрашивали. В комиссии же тон задавал тридцатишестилетний Феофилакт… За составление проекта преобразований государь наградил митрополита орденом Святого Владимира 1-й степени, а Феофилакта, князя Голицына и Сперанского — орденами Святого Владимира 2-й степени. Ничего доброго от этой троицы для себя Амвросий не ожидал.

Скромный инок сразу приглянулся владыке. Помогло ли тому то, что он тоже был учеником митрополита Платона и пользовался доверием московского архипастыря, или просто по сердцу пришелся троицкий чернец, кто знает. Владыка сам был добродушен, при всей своей опытности в политике, устал от нее и потому рад был видеть рядом иноков, не отягощенных суетными интересами, не втянутых в хитросплетения столичных интриг. Он положил сделать своей опорой в создаваемой Санкт-Петербургской духовной академии Евграфа и Филарета.

Вечером отправились к архиепископу калужскому Феофилакту. В его покоях царил иной дух, чем в митрополичьих. Мебель вся вызолоченная, натертые воском полы покрыты большими малиновыми коврами, на стенах картины в больших золоченых рамах на темы из мифологии. В кабинете, сплошь заставленном высокими книжными шкафами с множеством книг на русском и иностранных языках, было на удивление светло от многих свечей в кандилябрах на овальном столе орехового дерева, на камине с отодвинутым экраном, на громадном письменном столе, заваленном стопкам бумаг и книгами.

Архиепископ поднялся навстречу входящим, и Филарет удивился, какого он большого роста. Феофилакт был по-гвардейски высок, плечист, темноволос, черты лица крупны и резки. Даже дома он носил богатую муаровую рясу, переливавшуюся оттенками синего цвата. А когда вышел из за стола, на ногах сверкнули башмаки расшитые золотом.

Сан архиепископа он получил только на минувшее Рождество, ныне же ожидал перевода из третьеклассной калужской во второклассную рязанскую епархию он не опровергал слухи о том, что преосвященного Амвросия намереваются перевести в Новгород, а освободившуюся петербургскую митрополию предоставят ему. Обер-прокурор не имел с ним разногласий, друг Михайло Сперанский оставался довереннейшим лицом государя, благоволение со стороны императора и императрицы не уменьшалось. Феофилакт понимал, что звезда его карьеры набирает все большую высоту, и это наполняло его властолюбивую душу счастьем и гордостью.

Он оглядел стоявшего в напряжении невысокого и худого монашка в бедном подряснике. Простоват больно, хотя в карих глазах видны ум и характер. И этот пригодился бы, не будь из платоновского круга. Феофилакту сообщили, что Филарет известен близостью к московскому митрополиту, еще в семинарском звании был его иподиаконом, и именно об его отзыве более всего печалится Платон. Сообщили также и о больших познаниях молодого монаха… Хотя какая может быть наука в захолустной

Москве!

— Чему учился?

— Философии.

— Что есть истина? — спросил резко.

На мгновение кроткие глаза потупились, а затем монашек негромким голосом, но ясно и обдуманно отвечал, что истина философская есть то-то, а истина метафизическая есть то-то, с цитатами на латинском, греческом и еврейском.

— Что есть истина вообще? — спросил архиепископ. Филарет растерялся. Он не понимал, чего хочет высокомерный владыка, но не смел уточнить вопрос. Впервые после домашней обстановки лавры он ощутил бесправие низшего перед высшим. Филарет молчал, и архимандрит Евграф поспешил прийти на помощь.

— На этот вопрос, владыко,— почтительно сказал он,— не дал ответа и Христос Спаситель.

Феофилакт промолчал и жестом пригласил Филарета садиться. Этот монашек чем-то его раздражал. Знающ, мыслит правильно, робеет, но вид какой-то постный, верно, ханжа первостатейный…

— Что же ты не читал новейшей философии?.. Да ты владеешь ли французским?

— Нет, владыко.

— Так надобно выучить. Непременно следует учиться новым языкам, в особенности французскому, на котором пишут и переводят все самое примечательное в науке,— говорил громко и внушительно, поглаживая черную бороду рукой, на которой посверкивали в перстнях темно-красный рубин и ярко-голубой сапфир.

На этом аудиенция закончилась. Филарет и Евграф прошли через анфиладу комнат, и лакей в напудренном парике закрыл за ними дверь.

Последствия двух визитов сказались вскоре.

Митрополит Амвросий предназначил Дроздова для преподавания высшей риторики в новой духовной академии с назначением на должность бакалавра. Однако архиепископ Феофилакт выдвинул на ту же должность своего кандидата — калужанина Леонида Зарецкого, также только что прибывшего в столицу по вызову комиссии, и сумел провести его. Филарет оказался без места и назначения, в положении неопределенном.

Глава 2. Северный Вавилон

День проходил за днем, а он все сидел в комнатах ректора, выходя лишь на утренние и вечерние службы в Троицкий собор и Благовещенскую церковь. После вечернего правила разворачивал на полу свой тощий тюфяк и укладывался, желая поскорее уснуть. Каждое утро он с надеждой ожидал новостей, а их не былo. Обычно легкий на письма, он не мог заставить себя написать ни родным, ни владыке Платону. Отец Евграф уговаривал его пойти погулять, но Филарет отговаривался то нежеланием, то болью в ногах. На душе было смутно.

Унизительный экзамен, которому подверг его архиепископ Феофилакт, будто открыл глаза на очевидные вещи, о которых и ранее знал, но то знание было отстраненным, его напрямую не касалось. В детстве казалось, все огорчения остаются вне церковной ограды, внутри ее —покой и отрада. Но нет мира и за церковными стенами… Как жить в этом ледяном и враждебном городе? Как оставаться верным своему монашескому долгу, избежать соблазнов и искушений? Было бы служение трудное — положил бы все силы, но почти месяц прошел, а никому не нужен со всеми своими талантами!..

Но в невзначай подсунутой отцом Евграфом книге наставлении святого Антония Великого прочитал: «Прежде всего не считай себя чем либо, и это породит в тебе смирение; смирение же породит опытность и здравомыслие, кои родят веру; вера же родит упование и любовь, кои родят повиновение, а повиновение родит неизменную твёрдость в добре».

Столица подавила его. Одно дело слышать, другое — увидеть воотчию громады дворцов и широту Невского проспекта, великолепие обстановки и высокую ученость здешнего духовенства. Троицкий собор лавры оказался больше кремлевского Успенского. В нём было на удивление светло от двухъярусных высоких окон. Чёрный. зелёный, розовый мрамор, по стенам яркие картины светских живописцев на божественные сюжеты, бронзовые золочёные двери царских врат, высокие колонны коринфского ордера, лепнина, скульптуры… «Да полно, нашли это, православный ли храм?» — подумал в первое мгновение Филарет. Но читались те же Часы, так же диакон обходил с кадилом стены, так же в гулкой тишине звучало чтение Евангелия… «Возлюби смирение, и оно покроет все грехи твои», — утверждал великий авва Антоние, но как трудно смириться с пренебрежением сильных мира сего.

Они оказались чужими друг другу — иеродиакон Филарет и Санкт-Петербург.

В тот год просвещенные столичные умы занимали две проблемы: реформы и отношения с Францией. Всеобщее недовольство, охватившее русское общество после Тильзитского мира, побудило Александра Павловича вернуться к масштабным планам Сперанского. Оба они хитрили друг с другом. Государь желал вернуть себе симпатии дворянского общества путем внедрения некоторых европейских норм и форм государственной жизни при сохранении своей самодержавной власти. Умный попович, точно, готовил такой план, но имел под рукой и иной, рассчитанный на установление «решительною силою» ограничения самодержавия и утверждения «власти закона». Готовилась подлинная «революция сверху», основанная на логике, здравом смысле и европейском печальном опыте.

Александра Павловича весьма озабочивали финансовый кризис и неразбериха в судах, что и побуждало его поощрять деятельность Сперанского, но тем не менее дела внутренние были в большей степени регулируемы его волей, чем дела внешние. Государь фактически сам стал министром иностранных дел. Внешняя политика чрезвычайно занимала его, позволяя в полной мере проявить ум, хитрость, лукавство, твердость и незаурядное личное обаяние. Отношения с Пруссией он наладил более чем дружеские, с Австро-Венгрией сохранялся извечный прохладный союз, с Англией удалось установить «единодушие и доброе согласие» (император приказал российским послам за границей препятствовать распространению памфлетов о руководящей роли британского посла в Петербурге лорда Чарльза Уитворта в убийстве императора Павла. Оставалась Франция с ее непредсказуемым и потому опасным Бонапартом.

Повелитель Франции к тому времени сокрушил Австрию, заставил помириться с ним Англию, господствовал над Голландией и Бельгией, откровенно давил на итальянские земли, на многочисленные германские королевства и курфюршества; внутри страны он обладал полной и безоговорочной поддержкой всего народа (с мнением эмигрантов-аристократов считаться не приходилось). В 1804 году был опубликован Кодекс Наполеона, предложивший Франции стройную систему законов, основанную на буржуазных принципах. В том же году Наполеон объявил себя императором, опираясь на согласие трех с половиной миллионов французов, заявленное на плебисците. Для коронации он потребовал приезда из Рима папы, и Пий VII не рискнул отказаться. Будь это просто разбойник, захвативший корону, его можно было бы презирать. Однако новоявленный французский император был силен и чрезвычайно активен, ставя перед собою грандиозные планы преобразования мира — во имя распространения высоких принципов «свободы, равенства и братства», впрочем, не стесняя себя самого ни моралью, ни приличиями.

Неудачная война против Бонапарта в 1805—1807 годах в союзе с Англией, Австрией и Пруссией вынудила Александра Павловича пойти на заключение в Тильзите мирного и союзного договора с самым опасным врагом, которого еще недавно клеймили с церковных кафедр как «богоотступника и антихриста». Военные неудачи и желание иметь свободные руки в войне со Швецией пересилили на время недовольство русского общества прекращением торговли с Англией. Вто же время государь отлично сознавал, чтомир с Наполеоном не только вынужденный, но и вооруженный. Он вызвал из деревни генерала Аракчеева, поручив ему реорганизацию артиллерии. Генералы Барклай де Толли и Багратион в начале 1809 года завершили завоевание Финляндии, для которой Александр Павлович уготовил положение автономии в составе Российской империи. Положение на южных границах менеебеспокоило, ибо Турция и Персия были слабыми противниками.

Дипломатическая борьба побуждала царя совершать многочисленные путешествия по Европе, которую он считал столь же, если не больше, своим домом, сколь и Россию. Но удивительная империи, раскинувшаяся на трех континентах, была все же дороже: то была его родина и его мастерская.

В конце января 1809 года состоялось освящение возведенного по проекту Кваренги института благородных девиц. Матушка просила его непременно присутствовать, но государю самому интересно было посмотреть на новое украшение его столицы.

Путь от Зимнего был неблизкий, однако гнедая шестерня, лихо подгоняемая первым царским кучером Ильей Байковым, домчала их по накантному насту быстро и покойно. Тяжелая карета, поставленная на полозья, едва покачивалась на смягчающих тряску ремнях, Александр Павлович, его мать и супруга невольно заговорили о том, насколько приятнее ездить по русским дорогам зимою, чем летом.

На подъезде к Смольному стояли два стройных ряда семеновцев с ружьями «на караул», во дворе самого института —преображенцы.

Здание производило сильное впечатление. Спланированное «покоем», оно было обращено крыльями к парадному двору. Центральная часть, украшенная восьмиколонным ионическим портиком с фронтоном, была вознесена на мощное арочное основание. Тут были красота, строгость и величие. Правда, никакого сходства со Смольным монастырем…. Но он в прошлом, как и вся допетровская и послепетровская Русь. Пришло время императорской России.

Во время молебна и освящения государь осмотрел внутренние покои института и выразил свое удовлетворение отсутствием роскоши.

— Полагаю, девицам из благородных семей приличнее воспитываться в скромной обстановке.

— Vous avez parfaitement raison /Вы совершенно правы/,— заметил шедший рядом князь Голицын,— научиться мотовству проще простого, оно в самой женской природе.

Вдовствующая императрица погрозила пальцем известному насмешнику, но не могла удержаться от улыбки.

— Кстати, князь, почему из синодских присутствует только Феофилакт? — поинтересовался государь,— Это очень неверно и… очень по-русски! — отчуждение духовенства от светских церемоний. Тут ведь, кажется, вполне богоугодное дело творится, но наши святые отцы предпочитают свои кельи. Быть может,они правы, быть может… Ну чем им плохо императорское общество?

— Простите, ваше величество, но в последнее время именно императорское общество становится не совсем приличным,— с невинным видом ответил Голицын, намекая как на Бонапарта, так и на негритянскую «империю» на острове Сан-Доминго.

Елизавета Алексеевна не удержалась от смеха, но император покосился на жену недовольно.

— Шутник ты, князь,— только и сказал он.

Следствием мимолетного разговора стало приглашение князем Александром Николаевичем членов Синода и всех лиц, которых они пожелают взять с собою, на большой придворный бал, заключавший в конце февраля масленицу.

Нигде не проявлялись так ярко главные черты петербургской жизни — власть и богатство,— как на парадах и балах. Война была делом обыденным, повседневным. Армейские полки шли на север, на запад, на юг, утверждая силу и мощь Российской империи. Гвардия принимала меньшее участие в боевых действиях, но ее роль значила не меньше. Память о пугачевщине и европейских революциях делала гвардию первым орудием в утверждении самодержавной власти. Парады и смотры на Марсовом поле и в Красном Селе, еженедельные разводы в столичных манежах приучили гвардейские части к постоянной готовности выступить, а петербургское общество —к армии.

Военная служба была самой естественной и обыкновенной для дворянства, военный мундир был не просто моден, а почетен и уважаем. Даже дамы отличали форму драгун от улан, семеновцев от преображенцев, отдавая все же предпочтение лейб-гвардейцам гусарского полка с их умопомрачительными киверами, обшитыми смушкою ментиками, красными доломанами и голубыми или белыми чикчирами, украшенными золотистыми шнурами и выкладками.

Военные мундиры создавали на балах особенно красочный элемент рядом с воздушными нарядами дам и девиц, в свою очередь сверкавших кто молодою красотою, кто обаянием и очарованием, кто попросту блеском бриллиантов — но сколько было таких что сочетали и то, и другое, и третье!

Беззаботной радостью бала наслаждались не только молодые люди. В тот февральский вечер в Таврический дворец съехался весь светский Петербург.

Все невольно оглядывались на молодую графиню Анну Алексеевну Орлову-Чесменскую, надевшую сегодня свои знаменитые жемчуга. За спиной графини тут же заработали языки, называя возможных кандидатов в женихи.

— Э, мать моя,- говорила собеседнице жена обер-священника Державина, — верно вам говорю, что графиня замуж не собирается. У нее иное на уме. Второй день только, как вернулась из Сергиевой пустони, а скоро опять туда собирается.

— Возможно ли? Такая молодая, с таким богатством… Триста тысяч годового дохода!… – понизив голос добавила собеседница.— Неужто хочет постричься?

— Знать не знаю, мать моя, а врать не хочу,— отвечала Державина.

Графиня вызывала всеобщее внимание не только умопомрачительным состоянием, но и душевными свойствами. В доме честолюбивого, грубого и безнравственного отца она сумела сохранить чистую душу. Известно было, что после смерти графа Алексея Григорьевича она, не отходя, просидела три дня у его гроба. Окружив вниманием своих старых родственников, она оставила роскошную обстановку жизни, заведенную при отце. Главным её занятием стала благотворительность, в которой она была столь щедра, насколько это было вообще возможным. Впрочем, не всеми было одобрено выделение графиней Анной ста тысяч рублей давней отцовской любовнице Бахметьевой. Двадцатилетняя графиня о подобных толках знала или догадывалась, но пренебрегала ими. Ей хотелось замолить, загладить грехи страстно любимого отца.

Шлейф разговоров потянулся и за княжной Марией Щербатовой, которой мать по завещанию оставила все состояние, потому что обиделась на сына, женившегося против ее воли. Добрая княжна решила разделить наследство поровну, но, к ее удивлению, братец потребовал все целиком себе. Дело рассматривалось в Сенате, и исход виделся неопределенным.

Двусмысленными улыбками был встречен князь Павел Гагарин, чья покойная жена Анна Петровна долгие годы оставалась главной фавориткою императора Павла

Петровича, доставляя законному супругу чины и богатство. На ее гробнице простодушный князь велел высечь: «Супруге моей и благодетельнице».

Прошел бесцеремонный англичанин, лорд Сомертон, известный тем, что единственный в Петербурге не снимал шляпы при встрече с императором, полагая то проявлением храбрости. На балу свои законы, и тут оригинал был с непокрытой головой.

Но вот разговоры притихли, из разных углов залы потянулись к дверям сановники.

Прибыл государь, и, казалось, его присутствие прибавило звука и света в зале, хотя оркестр и так гремел оглушительно, а громадные люстры освещали сотнями свечей белые, красные, зеленые, черные мундиры, шитые золотом у офицеров, чиновников и придворных; орденские ленты и звезды у генералов; пенно-белые, голубые, бордовые, синие, черные бальные платья с низкими корсажами, украшенные кружевами, лентами, живыми цветами у дам, сверкавших также золотыми и серебряными серьгами, диадемами, брошами, колье, кольцами, браслетами с рубинами, бриллиантами, изумрудами, сапфирами; почти все дамы были в полумасках, а плечи статских кавалеров покрывало маскарадное домино разных цветов.

Оркестр заиграл мазурку. Толпа в центре зала раздалась, старички и пожилые дамы заняли места в креслах у стен, а сияющие задорными улыбками пары выстраивались, чтобы в следующий миг взлететь, забыв все на свете.

На хоры, где расположились члены Синода, поднялся князь Голицын.

— Аи да прощание с зимою! — с довольной улыбкою произнес он.— Здравствуйте, владыко!.. Здравствуйте!.. Ваше высокопреосвященство,— обратился он к архиепископу Феофилакту,— жду вас завтра после обеда. Согласие Михаилы Михайловича я уже получил. Знатный бал, не правда ли?

Филарет из темного угла хоров безмолвно смотрел вниз. Дико все это казалось ему. Он впервые в жизни слышал такую музыку, видел такой маскарадный бал, толпу чрезвычайно вольно державших себя мужчин и полуодетых женщин, и все это был центр столичной жизни… там внизу, находился и государь… Какой-то господин небольшого роста в странном плаще из белых и синих квадратов, из-под которого виднелся придворный мундир, запросто похаживал среди высшего духовенства, вертелся, улыбался, пожимал им руки и небрежно разговаривал. Странное существо… Тут он увидел, что митрополит Амвросий манит его.

— Да, владыко? Митрополит подвел Филарета к тому самому вертлявому.

— Позвольте вам представить иеромонаха Филарета. Недавно рукоположен мною в сей сан и определен инспектором семинарии здешней, в ней же профессором философских наук.

Господин в домино любезно улыбнулся и произнес фразу по-французки. Филарет не понял, рассеянно поглядел на незнакомца, поклонился и молча отошел, стыдясь своей неловкости и замечая странные взгляды членов Синода.

— Кто ж это? спросил он, когда домино сбежал вниз.

— Князь Александр Николаевич Голицын, наш обер-прокурор.

Бал едва дошел до своей половины, когда государь незаметно удалилился. После того и митрополит счел возможным отправиться домой. Чёрные наряды духовенства рассекли толпу. Все оглядывались на белый клобук Амвросия и ярко-вишневую рясу Феофилакта. Филарет шел позади, опуситив глаза, но услышал, как кто-то сказал за его спиною:

— Посмотри, какой чудак!

На ступеньках дворца стоили лакеи с факелами и фонарями. Громко фыркали застоявшиеся лошади, на них покрикивали кучера. Прибежал с радостным лицом какой-то мальчик в зеленом мундире и белых лосинах. Дюжие лакеи в напудренных париках осторожно сводили по ступеням старую барыню в наброшенной шубе и меховом капоре.

Филарет топтался на ступенях, усталый и чуть отупевший от массы впечатлений. Он предвкушал, как поделится своим недоумением и вопросами с отцом Евграфом, вдруг слегшим от недомогания… Но как же добраться до лавры?

Он видел, что кто-то машет из высокой кареты, но лишь когда митрополит высунулся, Филарет сообразил, что зовут его.

Ехали молча. Митрополит дремал, закрыв глаза и откинувшись на подушки, а Филарет, перед глазами которого все еще хаотически вертелось и оглушительно гремел бал, тихо шептал:

— Господи,помилуй!.. Господи,помилуй!.. Господи,помилуй!

Глава 3. В семинарии и академии

Петербургская жизнь начиналась трудно, да ведь и ничто не давалось Дроздову просто так. Он добросовестно входил в обязанности инспектора семинарии, обязанности многосложные и хлопотные, и спешно составлял конспект для философских лекций. Тяготило и то и другое.

Никогда ранее не занимал он административной должности, а тут вдруг оказался руководителем двухсот молодых людей, сильно различавшихся как по степени нравственности, так и по успехам в науках. Душа его лежала к богословию, а оказывалось необходимым погрузиться в холодные воды философии, которую знал меньше и хуже. Впрочем, можно было довольствоваться привезенными лаврскими записями… Но как понятнее и точнее объяснить их воспитанникам? Он составлял один за другим планы курса, прочитывал книги из митрополичьей библиотеки, а вечерами самоучкою одолевал французскую грамматику, чтобы прочитать как бы в насмешку присланную от архиепископа Феофилакта книгу Сведенборга.

В середине февраля в Петербург прибыл старый друг — Евгений Казанцев. Полегчало на сердце Филарета, когда он увидел знакомую высокую фигуру и услышал звучный баритон, но тут же нагрянула и тревога.

Владыка Платон никак не хотел отпускать от себя еще и Казанцева, просил хотя бы вернуть Дроздова, что и было ему обещано, но — через год. Это бы ладно, невелика печаль оставить суетный Вавилон, но Казанцева, приехавшего за день до открытия Санкт-Петербургской духовной академии, тут же назначили в нее инспектором и бакалавром философских наук. Почему-то владыка Феофилакт сам представил иеромонаха Евгения князю Голицыну, который принял его любезно. По должности Казанцев стал часто посещать и митрополита и обер-прокурора, хотя у владыки Феофилакта он бывал еще чаще.

Филарету сообщил это с выражением сочувствия на лице Леонид Зарецкий, заметно тянувшийся к Дроздову. Филарет не сокрушался об отданном Евгению предпочтении, а увеличил время своих занятий, сократив сон до пяти часов. В редкие неделовые встречи троицкие воспитанники были откровенны друг с другом, ибо равно нуждались в помощи и советах.

Внешне три иеромонаха были непохожи. Высокий и плечистый, черноволосый Казанцев от следовавших одна за другой служебных удач пребывал в добродушном и самоуверенном настроении, был весел и легок на слово; коренастый, плотного снижения Зарецкий редко пускался в откровенности, предпочитая и наблюдать и выслушивать других; худощавый, невеликий ростом Дроздов привлекал к себе внимание внутренней энергией и очевидной незаурядностью, в разговорах помалкивал, но, начав говорить, высказывался весь. Все трое были монахами не по одному облику, но и по складу души, однако все трое невольно питали надежды на большое будущее.

— Как все успеть? — сокрушался Евгений.— Изволь и расписание согласовать, и списки семинаристов по разрядам составить, и философию излагать. Владыка Феофилакт поселился у нас в академии, нет-нет да и нагрянет на занятие. Потом вопрос: почему то, ничему это… Он тебе Сведенборга давал?

— Вон лежит,— кивнул Филарет.

— Всем его навязывает! Я, признаться, не читал еще. О чем там?

— Ты Кантоны сочинения помнишь? Там критикуется кое-что из Сваденборга. Аот него самого — голова трещит! Несколько страниц прочитаю и ни двор выхожу. Содержание какое-то…— Филарет хотел сказать «пустое», но сдержался,— неясное пока. Там рассказаны известные случаи, когда Сведенборг показал свое знание сокровенного: открыл, где найти платежную записку должника, что-то сообщил одной княжне шведской и объявил о пожаре, происходившем в то самое время в каком-то городе. Собственно о Церкви там и нет ничего, все о корреспонденции земного и потустороннего…

Пожалуй, я брошу, терпения не хватает.

— Ну уж если у тебя, брат Филарет, терпения недостает, я за нее и браться не буду!— И так к экзамену едва успею курс докончить.

Подружившийся с обоими Леонид Зарецкий слушал молча, но на последнии слова Евгения отозвался:

— Не спеши, брат, отбрасывать плоды шведской мудрости. Я сам слышал, как владыка Феофилакт, князь Голицын и Сперанский два вечера напролет обсуждали эту самую книгу. Умна она или глупа — Бог весть, а знать ее следует. Я вот сто семьдесят четыре страницы прочитал.

— Вот она где, премудрость-то наша! — Евгений хлопнул Леонида по плечу. – Собирайся, отче, оставим хозяина и вернемся к нашим крикунам и буянам!

Они ушли, и Филарет вновь склонился над письменным столом.

Архимадрит Евграф трижды обращался в Комиссию духовных училищ с просьбою выделить ему помощника для преподавания богословия ради вящей делу пользы и облегчения его обязанностей, а именно — иеромонаха Филарета, за склонность которого к наукам и особенно к духовным он ручается. На первый раз просто отказали. На второй раз объяснили, что некем заменить Филарета в семинарии и Александро-Невском духовном училише, коего он был также сделан ректором. На третью просьбу последовало в октябре 1809 года согласие, но друг и заступник недолго радовался ему: 11 ноября архимандрит Евграф скончался от паралича сердца.

Для Филарета то была вторая серьезная утрата в жизни. Но если смерть Андрея Саксина принесла сердечную боль, то кончина Евграфа Музалевского будто закалила его, сметя наивность и простодушие, усилив твердость духа и пламень веры. Добрейший отец Евграф за недолгие месяцы служения показал, что можно и должно нести иноческий подвиг и в петербургском мире, где карьерно-бюрократический дух проник даже в церковную жизнь.

Филарет готовился к монашеству созерцательно-аскетическому, а поставлен был на путь церковно-общественный… Это бы ладно, все принял с покорностию, но со смертью отца Евграфа пришло одиночество, казалось — на всю отмеренную Господом жизнь. Да, есть родители, брат и сестры, рядом и вдали добрые приятели, благорасположенное начальство, но что с того? В мире служебном перед Филаретом открывалась ледяная пустыня. Зависть, интриганство, тайные козни, лицемерие — как далеко все это от открытости троицкой жизни. Хватит ли сил на то, чтобы устоять, не изменить себе и заветам, заповеданным святыми отцами? Он не знал. Уповать следовало на волю Божию, надеяться на себя одного. Он скорее догадывался, чем сознавал, какой путь служения ему предстоит.

На бумаге всего не передашь, да и письма на почте просматривают, а как хотелось ему излить душу владыке Платону и получить совет, вразумление, услышать хотя бы одну из митрополичьих историй…

В письме Грише Пономареву, ставшему приходским священником, Филарет писал: «…К здешней жизни я не довольно привык и вряд ли когда привыкну более. Вообрази себе место, где более языков, нежели душ; где надежда по большей части в передних, а опасение повсюду; где множество покорных слуг, а быть доброжелателем считается неучтивым; где роскошь слишком много требует, а природа почти во всем отказывает: ты согласишься, что в такой стихии свободно дышать могут только те, которыя в ней или для нее родились. Впрочем, есть люди, которых расположением я сердечно утешаюсь…»

Филарет сильно переменился. В феврале 1810 года в духовную академию пришел суховатый, крайне сдержанный в проявлении чувств, хотя и вполне доброжелательный ко всем, педантически аккуратный и поразительно работоспособный пожилой челова. Никто не знал, как старательно он сдерживал невольные проявления своей пылкой и горячей натуры, о которой позволяли догадываться лишь блеск глаз и сквозившая в движениях энергия.

В служебной перемене обнаружились весьма приятныестороны, По знанию бакалавра философии ему выделили отдельнуюкомнату; положили жалованье в шестьсот пятьдесят рублей, что по тем временам было немало (заседатели палат уголовного и гражданского суда получали по триста шестьдесят рублей в год, помошники столоначальника в губернских учреждениях — по сто рублей). Наконец-то он смог не обременять семью, но, напротив, помогать родным.

В открывшейся духовной академии незаметно образовались две партии. Во главе первой стоял влиятельнейший рязанский архиепископ Феофилакт, правой рукой которого стал Леонид Зарецкий, во главе второй неожиданно для себя самого оказался новый ректор архимадрит Сергий Крылов-Платонов. Решительный архиепископ ничуть не стеснялся очередного троицкого выходца. Устав академии был написан им, программа обучения составлена им же. Не менее двух раз в неделю он посещал лекции, нередко вызывал к себе преподователей с отчетом, входил во все мелочи академической жизни. Устранить такое двоевластие архимадрит Сергий не имел ни твёрдости духа, ни возможностей.

Владыку Феофилакта воодушевляла горделивая мечта вернуть русскому духовенству высокое положение и обществе, поднять его из постыдной приниженности, куда загнал его Петр Великий. Он желал возвысить духовное сословие на уровень дворянства, для чего необходимым видел повышение образованности иереев, чтоб знали и догматику и метафизику, и Священное Писание и французкий язык, и литургику и новейшую литературу; Чтоб были обеспечены материально и могли на равных разговаривать с властью светской. Всё это рязанский архиепископ (нисколько не спешивший из Петербурга к своей пастве) почитал возможным совершить одному. Он был крупной личностью и дело выбрал по себе. Верно, ради этого и принял монашеский сан, не имея ровно никакого призвания к аскетическому подвигу. Нет, он был полон сил и страсти для деятельности в этом мире.

Требовались союзники, из коих первым и наиважнейшим оставался Михайло Сперанский. Вот почему архиепископ не возражал, когда Михайло Михайлович предложил ему принять в академию для преподавания еврейского языка немецкого ученого Фесслера. Владыка побеседовал с немцем и обнаружил, что тот обладает вполне достаточной подготовкой в философских науках. Это было важно, ибо на первых экзаменах обнаружилось незнание семинаристами новейшей философской терминологии. Преподаватель иеромонах Евгений Казанцев оправдывался неимением литературы, но разве это оправдание? Казанцева Феофилакт распорядился вернуть в Троицу — ведь того желал и он сам, и его любезнейший московский архипастырь. Отослал бы и Дроздова, да повода не находилось. Фесслер же был назначен на должность учителя еврейского и немецкого языков, профессора философии, а кроме того, по просьбе высокоученого немца готовился к преподаванию русских церковных древностей. Если б знал владыка

Феофилакт, кому открыл он двери в духовную академию…

Игнатий Аврелий Фесслер начал свой жизненный путь капуцинским монахом, но не поладил с братией ордена и был вынужден покинуть монастырь. Отказавшись от латинского вероисповедания, он перешел в лютеранство. Как неприкаянный скитался из страны в страну, из города в город, обойдя пол-Европы. Дошел до такой степени нищеты, что не имел сменного белья. В Берлине, чтобы не умереть с голоду, писал журнальные статьи и романы, пытался стать адвокатом, но нашел прибежище в одном из германских университетов. Там его приметили и обогрели, сделали профессором. Он вступил в масонскую ложу и прошел все степени шведской системы. После закрытия в германских землях кафедр Кантовой философии ученые профессора двинулись в Россию: в Москву — Мельман и Буле, в новый Дерптский университет — Парот, в Харьков — Якоб. Фесслера же по совету масонских братьев Сперанский пригласил в Петербург.

Кто знает, в какой мере Фесслер был жалкой игрушкой судьбы, а в какой орудием масонской пропаганды. Взглядов он своих не таил, ибо в то время на берегах Невы интерес ко всякому мистицизму, выходящему за рамки православия, был необыкновенно велик. В доме барона Розенкампфа Фесслер открыл свою масонскую ложу, в которой проповедовал нечто туманное и загадочное. На собрания его стекалось немало любопытствующих, заезжал и Сперанский.

О Христе профессор мыслил не более как о величайшем философе. Суть учения Фесслера сводилась к растворению. Бога во всем сущем и всего в Боге, к отрицанию возможности постигнуть рассудком деятельность Целого, что доступно лишь после долгой подготовки «духу благочестивого». Таким образом, неправославная мистика Фесслера отрицала не только божественность Спасителя, но и значимость его Церкви. Однако находились дамы и господа, желавшие путем подобной подготовки обрести «благочестивый дух». Обнаружились такие и среди семинаристов, не готовых к критическому восприятию пламенной проповеди масонского профессора. Весь полученный ими религиозный опыт расплывался в туманную зыбь томительных (но и пленительных) переживаний.

Обеспокоились некоторыми ответами, преподаватели, некоторые признания на исповеди ошеломили духовника академии — надо было что-то делать. Призванный к архимандриту Сергию, Фесслер спокойно объяснил, что излагает в лекциях новейшие достижения европейской науки, до которых русское богословие еще не дошло. Владыка Феофилакт решился поговорить со Сперанским — тот отмахнулся.

— Оставьте ученого немца в покое! Твои попы, кроме Псалтири, ничего не знают и боятся знать.

— Говорят, Фесслер создает особую ложу для духовных лиц, куда будут обязаны поступать наиболее способные для некоего «духовного обновления». Страшно подумать, к чему сие приведет!

— К преобразованию русского духовенства,— с иронией ответил Сперанский. — Видел я подготовленные к печати письма моего тезки Михайлы Ломоносова, так в одном он сокрушается о состоянии русского духовенства. При всякой пирушке попы — первые пьяницы, с обеда по кабакам ходят, а иногда и дерутся. Немецкие же пасторы не токмо в городахи, но и в деревнях за стыд почитают хождение по крестинам, свадьбам и похоронам. Полстолетия прошло а у нас что переменилось?.. Фесслер нас к Европе приближает, о желательности чего мы с тобою не раз толковали.

— Михайло Михайлович, ты пойми, его взгляды на грани ереси!

— У вас все мало-мальски новое – ересь…

Спиранский говорил суховато. На его лице была печать усталости от важных государственных дел, от которых приходится отрываться на всякие мелочи. Спорить с ним далее владыка не решился. Звезда Спиранского набрала еще большую высоту: в то время государем было утверждено создание Государственного совета и преобразование министерств, и все знали, что за этими важнейшими нововведениями (а возможно и будущими) стоит тихий попович, фактически первый министр.

Феофилакт переговорил с Голицыным, но и тут успех имел небольшой. Князь Александр Николаевич за несколько лет своего управления Синодом сильно переменился. Постоянное его общение с духовными лицами, регулярное посещение церковных служб, рассмотрение служебных дел с частыми ссылками на церковные догматы и труды отцов церкви повлияли бы на любого, а князь обладал немалым умом и сохранил, при всей светской испорченности, стремление к добру и надежду на спасение. Вера пробудилась в нем. Однако вера его была слишком пылкой. Ему казалось недостаточным довольствоваться обычным исполнением православных обрядов (и Сперанский в том сильно его поддерживал). Уж он-то, мнилось, сумеет постигнуть сокровенные глубины Божественного учения. Разговор с Фесслером поддержал князя в этом убеждении. Впрочем, отпуская профессора, Голицын предложил ему представить конспекты своих лекций на рассмотрение академического совета.

Владыка Феофилакт был с Фесслером менее любезен. Немец представил свои замечания о постановке учебного дела в академии, предложив сократить продолжительность учебных часов и разделить предметы на главные и вспомогательные, а к «вспомогательным» отнес эстетику, которую преподавал сам Феофилакт. На ближайшем заседании совета он обрушился с резкой критикой на Сперанского.

— Фесслер превозносит разум, упирая, однако, на условность человеческого познания,— гремел Феофилакт во всю мощь своего голоса,— Начала, коим господин профессор неуклонно следовать обещается, суть начала разрушительныя, а не созидательныя. Он подрывает религию, приняв в основание философии своей рациональное толкование христианства… Относительно конспектов по еврейскому языку скажу, что намерение профессора показать разные диалекты, родственные еврейскому, похвально. Но того одобрить нельзя, что он хочет на диалекте арабском(!) читать историю патриарха Иосифа в том виде, как она изложена в Алькоране… Рассматривая русские церковные древности по немногим лживым или неверным европейским трудам — ибо профессор русским языком не владеет,— он рассматривает все церковные обряды как «драматическия и лирическия представления». Не ясно ли, что об обрядах Церкви думает он как о трагедиях и операх, представляемых на театре?.. На лекциях Игнатия Фесслера,— откладывая в сторону бумаги, заключил Феофилакт,— в предосторожность читателей прилично будет поставить эпиграфом сии слова Апостола: «Блюдитеся, да никто будет вас прелыцаяй философией по стихиям мира, а не по Христе».

Оказавшись перед выбором между истиною и ересью, Феофилакт не мог лукавить. Как бы ни относился он к слабому, устаревшему петербургскому митрополиту и его приверженцам, ему,.как и им, была очевидна явная духовная опасность Фесслера для православия.

Академический совет согласился с мнением владыки Феофилакта о вредности проповедуемых Фесслером философских начал для Церкви и отечества и пагубности их для студентов. Комиссия пучинных училищ была вынуждена 9 июля 1810 года согласиться на увольнение немецкого профессора из духовной академии (Сперанский тут же пристроил его в своей Комиссии законов в качестве корреспондента по уголовному праву). Поражение могущественного статс-секретаря и обер-прокурора неприятно удивило обоих и имению заметное их охлаждение к Феофилакту.

Возможно, это сыграло свою роль в назначении на пост ректора академии архимандрита Филарета, а не Леонида Зарецкого, чего почти все ожидали. Впрочем, более вероятно, что в выдвижении Филарета решающее значение имели его собственные достоинства и таланты, и прежде всего талант проповедника.

Глава 4. Истины с церковного амвона

Сказать, что именно Филарет лишь исполнял свои служебные обязанности в академии, будет и верно и неверно. Верно потому, что, преподавая богословие и церковную историю, а позднее, с марта 1812 года, приняв на себя обязанности ректора, он в высшей степени добросовестно, до сущих мелочей входил в любое дело, однако не преподавательству и администрированию отдавал он самое сокровенное. Жар своего сердца и глубину ума он вкладывал в проповеди. В них в полной мере раскрывалась его горячая и тонкая натура, в них за привычными оборотами на церковнославянском языке стояли подлинные чувства Филарета.

Началось с того, что митрополит Амвросий как-то вспомнил слова московского владыки Платона в одном из писем, что Дроздов славился в лавре своими поучениями, и посоветовал ему подготовить проповедь. Первое же слово Филарета, произнесенное в 1810 году в день Благовещения, произвело сильное впечатление.

По обыкновению, Филарет написал слово в один присест без черновиков, однако счел необходимым накануне вечером просмотреть. Кое-что сократил, отдельные слова переменил, но сомнений в своем творении он не испытывал.

Давно уже стал привычным ему Троицкий собор лавры, но в тот день при виде знакомого портика и двух башенок-колоколен сердце забилось чаще. В праздничный день в соборе стояли монашествующие и много чистой публики. Среди простонародья толпились студенты семинарии и академии. Немало проповедей звучало под высоким куполом сего храма, но немногие оказывались такими яркими, относясь к сегодняшнему дню столько же, сколько и к празднуемому событию. Голос монаха был несилен, но в полной тишине слышно было каждое слово.

— Давно уже бедствия человечества призывали Избавителя. Наконец ожиданный веками день приближается…

Свете тихий святыя славы! Поели луч твой рассеять мглу беспокойных мыслей, да видим хотя зарю надежды, во тьме сидящие.

Истина, слушатели, не должна быть ужасна любителям истины, поелику «совершенная любовь изгоняет страх»…

Предположим на минуту возможность… вообразим, например, что Христос внезапно явился бы в сем храме, подобно как некогда в Иерусалимском, и, нашел здесь, как там, продающих и покупающих, продающих фарисейское благочестие и покупающих славу ревностных служителей Божества, продающих свою пышность и покупающих удивление легкомысленных, продающих обманчивую лепоту взорам и покупающих обольщение сердцу, приносящих в жертву Богу несколько торжественных минут и хотящих заплатить ими за целую жизнь порочную,— всех сих немедленно и навсегда извергнул бы отсель; да не творят дома молитвы домом гнусной купли, и, как недостойных, отсек бы от сообщества истинно верующих…

Лукавствующий мир сей не царствует, но рабствует. Если исключить от него тех, которые всем его званиям предпочитают звание христианина, то в нем останутся одни рабы — рабы честолюбия, рабы злата, рабы чрева, рабы сладострастия, и все вместе рабы самолюбия…

Отврати, верующая душа, очи твои, еже не видят суеты; обратись в покой твой, и в тайне ищи тихаго, безмятежнаго царствия Божия в себе самой — в живой вере, в чистой совести, в ангельской любви…

Все сие — начало блаженства, скоро — бесконечность! Теперь оно в меру, скоро без меры! Сие заря утренняя, скоро день невечерний!..

Владыка Амвросий с радостью поздравил вошедшего в алтарь иеромонаха и приказал ему выступать с проповедями чаще. Он похвастался отличным проповедником перед обер-прокурором и пригласил князя послушать Филарета. Голицын приехал раз другой и стал ездить на все проповеди Филарета да еще привозить с собою друзей, родственников и знакомых, перед, которыми, в свою очередь, гордился красноречивым глашатаем слова Божия.

По Петербургу пошла молва о новом проповеднике в лавре. Голицыным рассказал о Филарете в Зимнем дворце, и рассказ произвел впечатление. Напечатанные проповеди Филарета вызвали восхищение государя.

Доходившие со всех сторон похвалы были приятны, но Филарет ощущал и очевидное внутреннее удовлетворение от своих поучений. Молящиеся внимали ему, сердцем принимали его слова — объяснить такое подчас невозможно, следует почувствовать самому — а значит, умы и сердца их открывались Божественной Истине.

Он уже понял, что занесенное западными ветрами вольномыслие нестойко, внешняя легкомысленность дворянства подчас скрывает подлинную веру. Иные дамы ездили в карете не иначе, как иконой. У иных аристократов в доме под молельню была отведена комната, сплошь увешанная старыми и новыми образами, перед которыми они в одиночку били поклоны и проливали слезы. Это подчас не мешало им же, подчиняясь господствующему тону в обществе, высмеивать «суеверие» и подшучивать над «святошами». Иные, правда, тяготились привычными обрядами Православной Церкви и обратились к мистицизму, видевшемуся более утонченным. Обширнейшее поле деятельности представало перед духовенством.

— … Так,Он воскрес, христиане! —вещал небольшого роста, худощавый иеромонах в Троицком соборе в день Святой Пасхи, и подчиняясь магнетическому притяжению его голоса и взора, тяснились к амвону слушатели.—«Воссияла истина от земли», куда низвели ее неправды человеческия и правый суд Божий…

Как одно мгновение изменяет лицо мира! Я не узнаю ада; я не знаю, что небо и что земля… Непостижимое прехождение от совершеннаго истощания к полноте совершенства, от глубочайшаго бедствия к высчайшему блаженству, от смерти к бессмертию, из ада в небо, из человека в Бога! Великая! Пасха!..

Воодушевление, ясность и легкость слога, пламень веры и поэтичность – все было ново, необычно для петербургской публики, привыкшей поучениям старых иереев или к головокружительному жонглированию словами заезжих проповедников. Новых проповедей Филарета уже ждали, причем иные с недобрым чувством. Леонид Зарецкий называл их пренебрежительно «одами».

По приказанию митрополита Дроздов произнес слово в день Святой Троицы на тему о действиях Святого Духа. Тема была не простая, и текст оказался насыщенным цитатами из Ветхого Завета, Евангелия, Деяний Апостольских. Владыка сам накануне просмотрел текст и одобрил. Архимандрит Сергий полюбопытствовал и тоже похвалил. В алтаре владыка Феофилакт поинтересовался, не Дроздов ли сегодня проповедник, взял свернутые в трубочку листы, быстро просмотрел и молча вернул.

Филарет вышел на амвон в привычном приподнятом состоянии волнения и уверенности. Проповедь была выслушана со вниманием, и он не предполагал никаких неожиданностей.

На обеде в покоях митрополита Дроздова вновь поздравляли с прекрасной проповедью, лишь владыка Феофилакт хмуро промолчал. За столом беседа пошла вновь о действиях Святого Духа. Александр Федорович Лабзин, секретарь Императорской Академии художеств, блистая эрудицией, пытался оспорить слова архимандрита Сергия с позиций мистических. Тому не хотелось продолжать спор, слишком серьезный для обеденного стола, и он попытался свести дело к шутке:

— Воля ваша, Александр Федорович, но вы пантеист. Впрочем,— заметил он с улыбкой,— и в нынешней, много и справедливо хвалимой проповеди есть нотки пантеизма.

— Так! Нынешняя проповедь явно отзывает духом пантеизма! — тут же заявил Феофилакт.

— Да неужто? — строго взглянул на него Амвросий.

— А что вы думаете,— с жаром стоял на своем архиепископ,— пантеизм и есть!

Пораженный Филарет молчал на своем конце стола. Будто в ледяную купель после жарких похвал опустили его несправедливые слова преосвященного Феофилакта и архимандрита Сергия. Однако прения за столом не имели продолжения, ибо хозяин решительно взял Дроздова под защиту и заставил замолчать его критиков.

Слух о споре у митрополита быстро распространился по Петербургу, тем более что сам владыка Амвросий не делал из него тайны. Голицын решил, что следует поддержать Филарета. И вскоре за отличие в проповедовании Слова Божия иеромонах Филарет был всемилостивейше пожалован наперсным крестом с драгоценными камнями. Для простого монаха то было отличие небывалое. А чуть позже Филарет был возведен в сан архимандрита. Его стали приглашать на службы в Большую церковь Зимнего дворца.

3 октября 1811 года в Казанском соборе архимандрит Филарет произносил слово при отпевании тела действительного тайного советника, графа Александра Сергеевича Строганова. Покойный президент Академии художеств был истинным ревнителем славы отечественного искусства, отыскивал и поощрял таланты. Любимцем его был Андрей Воронихин, бывший графский крепостной, за счет графа учившийся в Италии и ставший первоклассным архитектором. 11оследней радостью графа Александра Сергеевича стал Казанский собор, выстроенный Воронихиным по своему проекту, причем и вce убранство собора было исполнено русскими мастерами. Освятили собор 8 сентября, а вскоре пришел день печали.

…Едва смолк хор, на амвон вышел Филарет.

— В мире отходишь ты, знаменитый муж, но можем ли мы проложить тебя в мире? Когда един от великих столпов, украшающих Престол и поддерживающих народные сословия, сокрушается пред нами, наше око и сердце невольно с ним упадают. Ты отходишь в старости добрей, и, может быть, ты находил ее слишком долгою, поспешая к жизни нестареющей; но коль краткою теперь оная кажется тем, которые покоились под твоею сению, возрастали под твоими сединами, жили твоею жизнию! Отходя к вечности, ты ничего не теряешь во времени, поелику дела твои в след тебе идут; но все тебя знающие теряют в тебе тем более, чем долее ты принадлежал их сердцу…

Голос звучал звонко и взволнованно. Чуть потрескивая, горели восковые свечи в подсвечнике и руках присутствующих. Женщины утирали глаза под черными куплями, да и некоторые из мужчин доставали носовые платки. То был век людей не только сентиментальных, но и искренних.

Подобно некогда прогремевшие оде Державина на смерть князя Мещерского, надгробное слово Филарета сделано его широко знаменитым. Текст был дважды напечатан отдельными выпусками, а в следующем 1812 году опубликован в первой книжке самого модного журнала «Вестник Европы», что означало уже всероссийскую славу и признание. 27 марта 1812 года архимандрит Филарет был определен настоятелем первоклассного Юрьевского монастыря.

Отношения с владыкой Феофилактом оставались прохладными. Сергий Платонов, уезжая на костромскую епархию, утешал Филарета:

— Уверяю тебя, ты сбудешь этого Бриэна!

— Где мне сбить? Хотя бы меня самого не заслали куда подальше.

— Нет. Ты непременно его сбудешь. Я видел во сне: он выедет в среду.

Внешне отношения их были ровны. Проезжая через Коломну владыка Феофилакт предложил протоиерею Михаилу Дроздовуперевести своего младшего сына в санкт- петербургскую семинарию. Филарет его благодарил, но переводу брата решительно воспротивился, находя самым благоприятным образ жизни и воспитания в троицкой семинарии.

Пока же рязанский архиепископ блистал в дворянских гостиных и столичных соборах, где любил служить. О проповедях его говорили разное. Дроздов полагал, что владыка слишком старается привлечь публику, рассуждая о картинах светских живописцев и политических вопросах, а то делая намеки на современное положение России. Об одной проповеди Феофилакта ему поспешили рассказать несколько доброжелателей. В ней владыка изобразил человека престарелого, обремененного службою, из-за спины которого управляет делами молодой человек. Намек на митрополита Амвросия и архимандрита Филарета был более чем очевиден.

Амвросий сильнее всего опасался, что слух дойдет до государя. Старик не знал, что делать, и совсем потерялся.

— Знаю, чего хотят враги мои — чтобы ушел!’ Но не сам я поставил себя, не могу себя и снять со своего поста.

— Владыко, есть способ к прекращению таких проповедей на будущее время,— подумав, сказал Филарет, призванный в митрополичьи покои для совета.— Согласно двадцатому правилу шестого Вселенского собора, воспрещается епископу проповедовать в чужой епархии,

Амвросий расцеловал своего мудрого советчика, и на следующем же заседании Святейшего Синода молча положил перед Феофилактом раскрытую на нужной странице Кормчую книгу. Больше тот не проповедовал… Сколько сил и времени отнимала эта потаенная и всем явная борьба…

Теперь он занимал обширную квартиру ректора академии, он проводил почти все время в кабинете, обстановка в котором не переменилась со времен отца Евграфа. Работать приходилось допоздна. В душный июльский вечер он сидел за письменным столом, освещенным двумя свечами под зеленым абажуром. Справа лежала пухлая пачка листов — переписанный его отчет о проверке духовных училищ и школ Петербурга. Слева —только что законченное слово, которое он назавтра должен был произнести в придворной церкви в присутствии обеих императриц и великих князей. Перед ним — папка с бумагами, присланными из петербургской консистории для предстоящего заседания. Он придвинул папку, раскрыл, глянул на листы, исписанные мелким витиеватым писарским почерком, но в глазах будто заплясали серые мошки. Устал.

И что за город Петербург: лето, а окно лучше не открывай — то дожди и сырость, от которой тяжело ломит обмороженные ноги, то жара, духота, пыль, мухи… То ли дело родная троицкая Корбуха, в которой все тропинки исхожены, или милая Коломна… Мать опять просила за каких-то родственников. Он оказался запилен просьбами. Отказывать не хотелось, но подчас тяжело было чувствовать себя перед князем Голицыным вечным просителем.

С князем Александром Николаевичем они за последние полгода сильно сблизились, несмотря на очевидную разницу в положении и возрасте. Филарет часто бывал в доме князя, и вечера напролёт шли разговоры обо всем, и обоим было интересно друг с другом. Троицкого воспитанника привлекало в обер-прокуроре очевидное стремление к углублению духовной жизни, которое ставило человека в личное общение с Богом. Будто заново он переживал слова псалмопевца: К Тебе, Господи, воззову, и к Богу моему помолюся…Слыша Господь и помилова мя: Господь бысть Помощник мой…

Голицын. В свою очередь, нашел в проповедях Филарета отражение мистики, правда, то была православная мистика, тесно связанная с православной догматикой, однако познания Филарета были действительно велики, а ум живой и незашоренный. Доверие князя росло быстро, он нередко пускался в откровенности пред двадцативосьмилетнем монахом:

— Поверете ли, отче, в первые годы я ездил в Синод регулярно, но сердце мое не переменялось, страсти крепко обуревали мою душу. Признаюсь, любил я тогда поддаваться особенно тем из их изысканных нелепостей, где занимаемое мною званием могло служить наибольшем упрёком. Иногда в чаду молодого разгулья, в тесном кругу тогдашних прелестнец я внутренне посмеивался над тем, что эти продажные никак не сооброжали, что у них гостит обер-прокурор Святейшего Синода. Милостивый Боже! Сколько Он терпелив был ко мне и сколько раз милость его меня щядила!.. Знаете ли, я иногда со страхом думаю, если бы тогда пресеклась жизнь моя,что бы тогда было со мною, слепым и несчастным грешником?.. И вот когда я услышал ту вашу проповедь, я ахнул —вы говорили обо мне! Вы меня пристыдили без гнева, с печалью и жалостью… Поверите ли, и был потрясен!..

После одной из таких бесед наедине Голицын просил Филарета стать его духовным отцом, но тот уклонился. Князь был приятен ему, да и что скрывать, его покровительство сильно помогало Филарету,но не чувствовал он в своей душе некоего созвучия душе князя того, что ощущал с иными своими духовными чадами.

В дверь робко постучали.

— Войдите! — устало откинулся он на спинку кресла. Высокие напольные часы в углу пробили половину одиннадцатого часа. Что за поздний гость?

Вошел один из лучших воспитанников академии Глухарев.

— Ваше высокопреподобие, простите великодушно за беспокойство!..

— Ну, что у тебя?

Глухарев протянул к нему руку и раскрыл ладонь. Филарет увидел золотые часы.

— Что это за часы?

— Один молодой человек, крайне нуждаясь в деньгах, поручил мне их продать. Я ходил по лавкам и ростовщикам, но везде дают так мало… Не купите ли ради доброго дела?

— Сколько ж нужно ему?

— Нужно-то ему, может быть, и вдвое против того, во что он их ценит.

— Во сколько же?

— Он уступает их за двести рублей.

Филарет прямо посмотрел на Глухарева. Этого малого он хорошо знал и верил ему. А деньги появились большие, жалованье ректора да за настоятельство…

— Хорошо, что на этот час могу уделить деньжонок, только не по вашей оценке.

— Как знаете…— выдохнул студент.

— Они дороже стоят. Вот, возьмите.

Глухарев почтительно поблагодарил и помчался к другу Юрию Бартеневу. Только у него, развернув свернутые ассигнации, они обнаружили, что ректор дал пятьсот рублей. Бартенев вспыхнул.

— Да они стоят не более трехсот! Надо вернуть лишек!

— Дурак! — с чувством сказал Глухарев,— Оставь свое самолюбие. Из скверных обстоятельств ты теперь выпутался — так поминай в молитвах о здравии архимандрита Филарета!

Глава 5. Упрямый лекаренок

В те годы, когда Василий Дроздов постигал науки в коломенской семинарии, учился и учительствовал у Троицы, в монашеском сане трудился в столице, в разных концах империи подрастали два человека, предназначенные Провидением для участия в его жизни, участия значительного, но не всегда доброго.

В 1792 году в Новгородской губернии в семье сельского дьячка Семена Спасского появился на свет сын Петр. Обстоятельства множились так, что родился он в день смерти своего деда, одержимого падучей болезнью. Слабая и болезненная мать, в страхе перед суровым до свирепости мужем и стыдясь своих страданий перед скорбным событием, забилась в хлев, где, подавляя крики и стоны, родила сына. Радости младенец никому, кроме нее, не доставил. Спустя четыре года она умерла. Хилый, слабый, крайне возбудимый мальчик тяготил родителя, но оказался весьма смышлён. Сам выучился читать по Псалтири и хорошо пел на клиросе. Отец отправил его к родственникам в Петербург для определения в певчие. Дома жить было тяжело, но в городе оказалось много хуже. Регент бил его, вороватые и развратные певчие были вполне равнодушны. Он часто плакал от безнадежной тоски и одиночества, умоляя отца в письмах отдать его учиться или в монахи.

Ни на то, ни на другое у дьячка денег не было, но помогла добрая помещица Чоглокова. Петра и его младшего брата Евфимия отдали в Новгородскую духовную семинарию. Правда, и тут возникни было осложнения из-за неполноты познаний Спасского, но опытный дьячок Семен преподнес отцу ректору двух заморожнных рыбин удивительной величины, и дело было решено окончательно.

Житье Петра и Евфимия оставалось весьма скудным. Плата за ученье и содержание составляла по шести рублей, которые пъяница отец с трудом находил. Ему, а в каникулы и сыновьям, приходилось косить, рубить лес, убирать сено, жать хлеб. Все ж таки, случалось, летом от голода ели желуди.

Учился Пётр Спасский хорошо. Быстро нагнал и перегнал своих товарищей, начальство благоволило к нему за пение, за его дивный голос. Радости это приносило немного. Помимо бедности тяготили его два обстоятельства — пьянство отца и девки.

Он любил и жалел своего жестокого и слабого родителя, старался удержать его от пития, но после того как был жестоко избит отцовским собутыльником, местным попом, оставил свои усилия.

Блудные искушения от деревенских девок мучили его с отроческих лет. Природное целомудрие и страх нарушить Божию заповедь. усиливались робостью, бедностью и сознанием своей чуждости деревенскому образу жизни. А на покосе, в дурманящем июльском жаре, напоенном травяным духом, насмешницы не оставляли его в покое. Одетые в одни рубашки, распевая свадебные песни, сверкая белозубыми улыбками, окружали Петра, валили на скошенную траву, и он чувствовал их тела. С колотящимся сердцем Петр отпихивал горячих, потных девок, отмахивался серпом, и те с хохотом отступали.

Понять его было некому. Вновь женившийся отец оставался чужим, брат — мал еще, мачеха его не замечала. В полном одиночестве формировалась натура страстная и сильная, способная к глубоким и тонким переживаниям и к подавлению своих страстей. Его никто не любил, его лишь жалели или презирали. Ему бы самому кого-нибудь полюбить, но изъеденная страхом и самовнушениями натура его на это уже не была способна.

Раз в их доме ночевала девушка-родственница. Оказались вдвоем. Лежали на покрытом сеном полу, и тут такой жар охватил Петра, что не мог вымолвить привычные слова молитвы. Будто огонь жег его с головы до пят, помрачая рассудок и отнимая волю. Катался по полу, а потом бросился на горячую печь, в которой только что пекли хлебы, и жар внешний пересилил жар внутренний.

Удивительно ли, что монашество стало для Петра желанным идеалом. Он пристрастился молиться в уединении, со слезами, измождал себя поклонами и задумывался о подвиге местного старца-молчальника, прожившего в совершенном безмолвии тридцать лет. Семинарская библиотека была бедна, учителя малознающи, и ответов на вопросы пытливого ума приходилось доискиваться самому на страницах Писания. Семинарское начальство одобряло такое умонастроение Спасского, а дома мачеха частенько повторяла: «Самое место тебе в монастыре! Ты любой жене будешь в тягость…» Так дожил он до двадцати лет.

В этом же 1792 году, но в губернии Нижегородской, в семье Гавриила Медведева родился мальчик, нареченный Андреем. Медведев с женою Ириною были вольноотпущенниками графини Екатерины Ивановны Головкиной и служили в Лыскове, имении князя Грузинского. Старик Гавриил Иванович исполнял обязанности повара, жена была при кухне. Она еще родила мужу трех дочерей, как он умер, оставив вдову с детьми почти без средств, хотя и в собственном доме.

Молодая красавица Ирина Максимовна вдруг проявила твердый характер. Женихов и на порог не пускала. Кормилась делами рук своих, обшивая окрестных жителей, помогая при родах, перепродавая товары, заносимые торговцами. По селу бродили, как водится, слухи, что кто-то вдове помогает тайно, ибо она не только дом в чистоте содержала, но деток почти по-господски одевала и сама появлялась в церкви в замечательных шалях. Однако ж ничего определенного никто сказать не мог.

Ирина Максимовна была матерью нежной и строгой. С Катенькой, Леночкой и Верочкой ей было управляться довольно просто, а вот с Андрюшей сложнее. Непоседа, насмешник и выдумщик, черноволосый румяный мальчуган рано заявил себя командиром и помыкал сестрами, как хотел. А то начинал рассуждать, будто взрослый, так что мать дивилась, откуда он набрался премудрости. Для девочек следовало накопить приданое и выдать поудачнее замуж, а сына хотелось направить по надежному пути. После обучения грамоте Андрей был отдан матерью в ученики Oсипу Полидорову, аптекарю при больнице в Лыскове.

Необходимо сказать, что Лысково представляло собой нередкий в то время образец богатого имения, управляемого самим помещиком с вниманием и тщанием. Князь Георгий Александрович Грузинский, прямой потомок царя Вахтанга VI, не видел для себя возможности служить. После ранней смерти жены он жил в свое удовольствие в имении, занимаясь хозяйственным управлением столь, же внимательно сколь и благоустройством мужиков. На полях колосилась рожь, пшеница и овес, дававшие немалый доход благодаря поставкам в казну. В селе появились новая церковь, школа и больница. Мужики похваливали князя, который не препятствовал желающим переходить на оброк, помогал нуждающимся деньгами, держал в страхе управляющих и старост.

Соседи помещики, напротив, побаивались крутого и своенравного до самодурства князя. Известно было, что он принимал беглых мужиков и не выдавал из законным хозяевам, на что губернские власти смотрели сквозь пальцы.

Однажды на церковный праздник с дочерью стояли в церкви. Служба шла своим чередом. При пении «Верую» обоих поразило звучание звонкого мальчишеского альта, как бы парившего над |ровным пением хора.

— Папенька, какой дивный голос! —не удержалась двенадцатилетняя Аня. – Прямо ангельский!

Голос действительно был хорош. Князь, когда подходил к кресту, поинтересовался у священника, что за мальчик поет в хоре.

— Андрюшка Медведев! -улыбнулся батюшка.—Сын покойного вашего повара

Тут взор князя несколько затуманился, и он потребовал привести певца. Аня ждала, что выйдет маленький и худенький мальчик с робким взором, опущенным долу. Но с правого клироса показался неожиданно высокий и рослый подросток с черными кудрями и румяными щеками, затененными темным пушком. Одет скромно, чистенько. Почтительно но без малейшей робости он поклонился князю и поднял глаза, в которых светились ум и чувство собственного достоинства.

— Молодец! — сказал князь и потрепал мальчика по голове.— Кто тебя учил петь?

— Регент.

— Вот как… А грамоте знаешь?

— Знаю.

— Он, ваша светлость, обучается у аптекаря,— осмелился вставить слово священник.

— Так ты еще и ученый…— с непонятным чувством протянул князь.- Что матушка твоя, здорова?

— Здорова, ваша светлость,— послушно отвечал подросток, но видно было, что он равнодушен к княжескому вниманию и готов отойти по первому слову.

— Сколько лет тебе?

— На Троицу тринадцать исполнилось.

Аня во все глаза смотрела на мальчика, так непохожего на виденных ею на прогулках деревенских мальчишек, грубых, оборванных, курносых, с кудлатыми русыми и каштановыми головами. А у этого кудри черные как смоль и большие глаза, тоже темные, и нос совсем не курносый, длинный и прямой. Такой нос был у ее бонны, но мисс Гроув была худа, бледна и белокура.

— Вот тебе награда,— протянул князь мальчику золотой империал.— Завтра приходи в усадьбу и спроси доктора Дебше. Знаешь небось француза? Скажешь ему, что я приказал учить тебя лекарскому делу. Ну, ступай.

Андрей поцеловал теплую княжескую руку, густо поросшую черными волосами, и отошел, недоумевая, радоваться ему или печалиться словам всемогущего властителя Лыскова. На тихую девочку в синем платье с рюшами и в шляпке с лентами он не обратил внимания.

К немалому его удивлению, мать отнеслась к новости странно. Она в первый момент обрадовалась десяти рублям, а потом вдруг заплакала — от счастья, видимо.

Жизнь Андрея переменилась разительно. Спустя неделю доктор предложил ему вовсе переселиться в усадьбу, во флигель рядом с барским домом, заверив, что князь позволил.

Дебше, вывезенный князем полтора десятка лет назад из Франции, вполне обжился в своем новом отечестве, говорил по-русски почти правильно, но чувствовал себя одиноким. Жениться на крестьянке или на дворовой он не мог, никакая дворянка за него бы не пошла, а ехать в Нижний Новгород или Москву за невестою робкий француз страшился. Вот почему он всей душою привязался к Андрею, придавшему новый смысл его налаженной жизни.

Андрей сидел в углу приемного покоя, когда доктор принимал больных. К удовольствию Дебше, подросток не робел ни криков и воплей, ни крови и язв. День за днем, слово за слово, и наконец стал первым называть заболевания страждущих и возможные лекарства. Поначалу он многое путал, но Дебше блаженствовал от неведомой прежде радости любить и не спешил его поправлять.

— Mcrci, mon ami, mais /Спасибо мой друг, но …/,— говорил он,— но мозно делать лютче…

Князь нередко заглядывал в больницу, разговаривал с Дебше никогда не проходил мимо Андрея. Ему будто нравилось беседовать с мальчиком, который нимало не робел, а подчас позволял спорить с его светлостью. Надменный со всеми, приводящий деревню в трепет одним поднятием бровей, князь по странной прихоте позволял ему сие. Приметив, что упрямый лекаренок смышлён и сносно болтает по-французски, позволил ему брать книги из своей библиотеки. В столь благоприятных условиях шло быстрое развитие Андрея.

Когда юноше исполнилось восемнадцать лет, доктор и его воспитанник задумались о будущем. Дебше уверял, что Aндрэ вполне может получить аптекарский диплом и поступить в университет на медецынский факультет. Сам же Андрей остыл к медицине. Он целыми днями запоем читал то «Риторику» Ломоносова, то разрозненные книжки новиковского «Живописца», то пухлые томики «юлии,или Новой Элоизы» Руссо, то «Письма русского путешественника» Карамзина, и всё бросал, тяготясь несоответствием книжных мыслей и чувств и своими собственными. Однако юность не может довольствоваться одними книгами.

Случилось то, что должно было случиться. Раз и другой он встретил на дорожках парка юную княжну Анну. Он бы не решился заговорить с ней, но она обратилась к «лекаренку» первая, неудовольствие бонны. Потом они договорились погулять вместе, и Аня сбежала от англичанки, подчинясь необъяснимому и непонятному чувству, тянущему ее к Андрею.

Летл. Отцветает липа. Пчёлы деловито жужжат. Солнце высоко, и его лучи, пробиваясь сквозь колеблемую ветром листву пятнами освещает брошенную на траву книжку. Мальчик и девочка сидят под липою и горячо спорят о том, прав или не прав был Вартер, уходя из жизни от неразделенной любви.

Андрей кого угодно мог убедить в своей правоте, но. когда Анна поднимала на него бархатисто-коричневые глаза из-под длинных ресниц, он вдруг уступал ей. То тихая, гордая, плавной походкой идущая рядом с отцом, то озорная, насмешливая, готовая высмеять любую его оговорку или промашку, то нежная и ласковая, одним взглядом смиряющая его азарт и напор,— она была такая разная и такая удивительная…

Аня думала об Андрее днями напролет. Раньше представить не могла, что такое возможно, а теперь — сидела ли она за вышиванием, играла ли на клавикордах, разговаривала ли с отцом или с бонною — думала о нем, сразу и вспоминая последнюю встречу, что он сказал и как сказал, и вызывая в памяти его белозубую улыбку, смешно ломающийся голос, задумчивый взгляд, твердость его руки, когда поддержал на мостике, и от этого прикосновения обдало жаром и голова закружилась… Правда, удивляло княжну, что она, в отличие от героинь французских романов, не томится, не страдает, не терзается. С Андреем ей было легко и хорошо.

Они не думали о том, что будет завтра. Когда обоим открылось, что они любят друг друга, то просто наслаждались своим счастьем, не забывая, впрочем, таить его от всех. Год пролетел в этой сладкой муке.

Наконец в долгих спорах и сомнениях все было решено окончательно: они поженятся и будут жить вместе. Князь, конечно, сначала огорчится, может быть, даже рассердится, но потом смирится и даст им средства. А не даст, так Андрей сам заработает.

Ранним октябрьским утром, когда князь уже встал, но до завтрака оставалось время, Аня подвела Андрея к двери отцовского кабинета, перекрестила и быстро постучала в дверь.

— Заходи, Аннушка,— приветливо сказал князь, но вместо дочери вошел лекаренок.

Аня хотела уйти, но любопытство было слишком велико. Сознавая абсолютное неприличие своего поведения для благовоспитанной барышни, она прижалась ухом к двери. Звонкий баритон Андрея она почти не слышала, но вот вскрикнул отец, и его громкий бас был слышен отлично.

— Как тебе такое в голову пришло, дурень!.. Для того ли я тебя сюда взял?! Молчи! Молчи! Все, что скажешь,— все бред! Ты забудь и помышление само!.. Как она согласна? Княжна тебе сказала?..

Дверь стремительно распахнулась. Аня шлепнулась на пол, но сильная рука легко подняла ее и внесла в кабинет.

— И ты, девчонка! Начиталась романов дурацких, куда только эта мисс смотрела!

— Папенька, вы же сами говорили, что все люди равны! — пролепетала она. Самообладание вернулось к ней, а кровь мгновенно вскипела, ибо княжна была верным подобием своего отца. Решалась ее судьба, и она не могла молчать.— Папенька, мы любим друг друга!

Она ожидала, что ее выкрик вызовет бурю ярости, но князь криво усмехнулся, взмахнул рукою и устало опустился в кресло.

— Дети мои, дети,— печально сказал он.— Вы любите друг друга, и это естественно, вы же брат и сестра… Я ни у кого и никогда не просил прощения, но у вас прошу: простите меня!

Он закрыл лицо руками, но слезы текли неудержимо по седым усам. Аня и Андрей ошеломленно и будто заново смотрели друг на друга.

Глава 6. Отечественная война

Летом 1812 года в Троицкой лавре и в Вифании было тревожно.Ходили слухи о войне, которую вот-вот начнет проклятый Бонапард, но московский главнокомандующий граф Федор Васильевч Ростопчин уверял, что войны не будет, а если все ж таки француз пойдет, то наша армия быстро поворотит его восвояси. Архиепископ Августин привез владыке Платону несколько отпечатанных ростопченских афишек… Чему было верить?

Граф Фёдор Васильевич приезжал в Вифанию в мае для беседы с приосвященным после назначения в Москву и поведал, что весьма обеспокоен активностью масонских обществ.

Удаление государем Сперанского их ослабило, но всё же князья Трубецкие, Лопухин, князь Гагарин, Кутузов, князь Козловский, Поздеев и сотни иных продолжают собираться на тайных сходках. Граф открыл митрополиту, что направил любимой сестре императора, великой княгине Екатерине Павловне, письмо, в котором раскрывает, какая опасность таится под благопристойным покровом смирения и любви к ближнему. На масонских собраниях обсуждается мысль о необходимости переменить образ правления, о праве нации избрать себе нового государя —а это уже не туманные мистические рассуждения !..

Платон невольо вспомнил Николая Новикова, ныне забытого всеми в подмосковном своем Тихвинском. Такой поворот, верно, и в голову не приходил московскому просветителю. Ростопчина же митрополит благословил на его служение.

Владыка сильно опасался возможности новой войны, в которой он угадывал большую опасность для отечества, однако дух его оставался покоен. Платон предвидел, что Россия сможет преодолеть страшное нашествие. Старость отняла у него силы телесные, но прибавила мудрости.

Большую часть дня он пребывал один и не тяготился этим. Любимые его ученики были далеко: Филарет в столице, Евгений поближе, владыка поставил его архимандритом Лужецкого монастыря близ Можайска. Приходили письма с новостями, которые все меньше занимали его ум. Платон часто брал в руки Псалтирь, которую вроде бы знал почти наизусть, и перечитывал псалмы Давидовы, пламенные моления к Господу великого царя, сознававшего себя великим грешником…

Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омыймя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе Единому согретых и лукавое пред Тобою сотворих

В послеобеденные часы быстро спадала несильная июньская жара. В распахнутое окно веяло от рощи прохладой. Обыкновенно то было время полной тишины, замирали людские разговоры, тележный скрип и прочие хозяйственные звуки, но сегодня митрополита отрывал от молитвы шумный спор где-то рядом. Старик тяжело вздохнул и будто заново прочитал строки, заученные в юности: Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего, и Духа Твоего святого не отъими от мене…

Рядом уже кричали в полный голос, того и гляди до драки дойдет. Закрыв глаза, митрополит дочитал псалом, перекрестился и, тяжело ступая, пошел на крики.

В его доме перекладывали печь. Работа шла споро, и Платон не обращал внимания на трех печников и мальчишку-подмастерье. Теперь он увидел, как они яростно переругиваются, одолеваемые злобой. Оказалось, что у одного пропали три рубля, деньги немалые, и пропали, когда спали после обеда. Чужих не было — значит, взял свой. Потерпевший горячо изложил митрополиту свою обиду и примолк.

Владыка оглядел трех мужиков и мальчика, с покорностию смотревших на него, и молвил только:

— Идите вечером молиться со мною в храме Преображения!

В тот день 12 июня наполеоновская армия перешла границу. Россия столкнулась с сильнейшим противником. Главный смысл нашествия двунадесяти языков во главе с революционным императором, ниспровержителем старых тронов и устроителем новых, состоял в намерении Наполеона положить весь мир к своим ногам ради утоления непомерной гордыни. Следовало подчинить страну, выбивающуюся из общего европейского ряда. Новый порядок, который несла наполеоновская армия, долженствовал привести русский народ к «освобождению» от «диких», на европейский взгляд, обычаев и уклада жизни и «реформировать» православную Церковь во «вполне европейскую форму». Поэтому не против французов и Франции поднималась волна народного гнева в России, а за свое сохранение, за страну и обычаи, веру и уклад жизни, за то, чтобы оставаться русскими не только по названию, но и по духу.

Александр Павлович, как ни ожидал войны, все же надеялся на успех предварительных переговоров. Он полагал возможным отвести страшный удар, грозивший гибелью ему и России. Увы, приходилось в одиночку противостоять самой большой и победоносной в Европе армии, ведомой гениальным полководцем, не знающем поражений. Совещания в Вильно шли одно за другим, пока же он поспешил отправить к Наполеону для вручения послания и переговоров министра внутренних дел Балашова.

Неразбериха была полная. Балашов обнаружил, что его генеральский мундир и александровскую ленту уже отправили с обозом в Смоленск. Выполнять миссию парламентария в походном мундире было невозможно. Из затруднения министра вывели приятели: граф Петр Александрович Толстой ссудил лентою, а граф Евграф Федотович Комаровский —мундиром. К вечеру взяв адьютанта и четверых казаков, Балашов выехал

За русские аванпосты.

В домовом храме митрополита шла вечерня. Священник и диакон совершали ее по обычному чину, не зная о начавшейся войне. Митрополит стал на правом клиросе и время от времени окликивал печников:

— Молитесь ли вы?

— Молимся, батюшка! – откликались те.

Началась утреня.Диакон произносил моление о государе нашем и всяком начальстве, дабы Бог сохранил их, да и мы поживем тихое и безмолвное житие.

— Молитесь ли вы? — вновь окликнул митрополит мужиков.

— Молимся! —дружно ответили они.

— И вор молится?

— Молюсь, батюшка! — отозвался один из печников и вдруг осекся.

Балашов достиг французской императорской квартиры через два дня. К его изумлению, она не только находилась в Вильно, но Наполеон принял его в той же самой зале губернаторского дворца, откуда отправил Александр Павлович.

Император французов быстро прочитал письмо и сказал Балашову:

— Нас англичане поссорили!.. Я не могу согласиться на требование вашего императора об отступлении. Когда я что занял — то считаю своим. Увидим, чем все это кончится… Вы были, кажется, начальником московской полиции? Что такое Москва? Говорят, большая деревня со множеством церквей — к чему они? В теперешнем веке перестали быть набожными.

На сие Балашов отвечал:

— Я не знаю, ваше величество, набожных во Франции, но в Гишпании и в России много еще есть набожных.

Наполеон усмехнулся.

— Пойдемте обедать, генерал!

Огромная армия навалилась на разделенные на две части русские войска (третья часть прикрывала Петербург) и медленно, но неуклонно продвигалась в глубь России, к Москве.

12 июля митрополит Платон несколько раз доходил до кареты, чтобы ехать в Москву для встречи государя, но, чувствуя полный упадок сил, остался в Вифании. Прибывшего ночью Александра Павловича приветствовали владыка Августин и граф Ростопчин.

Стечение народа в Кремль наутро было так велико, что генерал-адъютанты должны были взять государя в свое кольцо, чтобы довести через толпу до Успенского собора. Громогласное «ура!» почти заглушало колокольный звон. После службы Александр Павлович встретился с московским дворянством и купечеством и вновь был поражен единодушным энтузиазмом народа. Ему казалось, что он знает свою страну и своих подданных, однако справедливой оказывалась французская поговорка, что подлинное знание дается в трудном испытании.

Митрополит Платеж прислал ему в благословение образ преподобного Сергия, написанный на его гробовой доске и сопутствовавший Петру Великому в его походах. В письме митрополит писал: «Кроткая вера, сия праща Российскаго Давида, сразит внезапно главу кровожаждущей его гордыни».

Александр Павлович в тридцать пять лет неожиданно вдумывался в вопросы, казавшиеся давно решенными: о Боге, о судьбе, о человеческой воле. К счастью, рядом находился князь Голицын, с которым можно было говорить обо всем вполне откровенно.

Князь, горячо поддержал государя в таком настроении и предложил ему прочитать Евангелие. Александр Павлович впервые открыл Святую Книгу и ежевечерне читал по нескольку глав (во французском переводе де Саси, ибо церковно-славянский язык был ему труден).

Бородинское сражение, ожидаемое всеми с таким нетерпением, не принесло победы русским. По врагу был нанесен удар сокрушительный, но едва не лишивший Россию армии. Потери были огромны.

Вдовствующая императрица Мария Федоровна, цесаревич Константин Павлович, верный Аракчеев и канцлер граф Румянцев умоляли просить мира. Александр Павлович без колебаний сей совет отверг, заявив, что скорее отпустит бороду и отступит в Сибирь, но мира с Наполеоном не заключит. В роковую минуту император проявил твердость, которой от него не ожидали. В нём говорило не только самолюбие, оскорбленное вероломством Бонапарта, но и нечто большее. Он и сам не мог ясно сказать, на что надеется, но некое внутреннее чувство побуждало его действовать так, а не иначе, и рассуждения барона Штейна, утешения князя Голицына, доводы генерала Витгенштейна лишь укрепляли это чувство.

Москвичи оставляли свой город. Владыка Августин предложил настоятелям и настоятельницам монастырей выехать с ним в Вологду, захватив с собой сокровища ризницы.Владыка Платон отказался уезжать, уверяя, что враг в Троицу не войдет. Однако в начале сентября примчавшийся Евгений Казанцев и другие монахи почти насильно вывезли его и Махришенский монастырь, хотя принуждены были вскоре возвратится Вифанию. И точно, французы в лавру не вошли. Посланные Мюратом за сокровищами, польские уланы заблудились в тумане, неожиданно павшем на землю, и вернулись с пустыми руками.

Враги грабили Москву. Нашествие «просвещенных европейцев» оказалось с родни татаро-монгольскому. В Москве большая часть церквей оказалась разграблена и сожжена. Некоторые храмы были обращены в казармы для войска, а иные — в конюшни и бойни. Не редкость было поругание над святыми иконами и священными облачениями: с икон сдирали золотые и серебряные оклады (их собирали в Успенском соборе и переплавляли в слитки) рубил и жгли; святые престолы употребляли вместо столов и на другие надобности; священнические ризы надевали пьяные гусары и разъезжали в таком виде по улицам. Оставшиеся в столице священники с опасностью для жизни сохраняли церковное имущество, нередко обличали врагов в их кощунстве. Иные приняли смерть от меча неприятеля.

Протоиерей Вениаминов был убит на паперти своей Сорокосвятской церкви за отказ отдать французам ключи от храма. Дьячок Иоанн Соколов за убиение шести французов был пойман и бит без пощады, поставлен под расстрел, но сумел бежать с тремя легкими ранами. В Зачатьевском женском монастыре сгорели все кельи и внутренность церквей, но написанный на дереве образ Христа не сгорел в пламени. Немало совершилось в те дни явных и неявных чудес, пока не исполнились мудрые слова: «Не в силе Бог, а в правде».

Владыка Платон тяжело переживал все события. В сентябре его каждый день возили молиться в Троицкий собор лавры. Вечером 10 октября владыка дремал в своем кресле, но вдруг вскочил и закричал:

— Вышел! Вышел!

Его не могли понять, пока он не объяснил;

— Французы уходят! Слава Богу, Москва свободна, и я теперь умру спокойно.

В тот день он долго молился, исповедался у своего духовника старца Аарона, который постоянно был при нем вместе с Евгением Казанцевым.

— Знаешь ли,— сказал он ночью Евгению,— я всегда боялся смерти. Где-то в глубине гнездился страх… а нынче его нет. Об одном только думаю: доколе пришествие мое здесь продолжится?.. Ты напиши Филарету. Я хочу, чтобы он сказал надо мною последнее слово, подобно Григорию Богослову над гробом своего друга Василия Великого. Напиши…

Силы старика угасали. Он еще мог вывести свое имя, что делал каждодневно для проверки твердости руки, но ничто его не интересовало и не волновало. Шумно дыша и заходясь подчас в неудержимом кашле, он лежал на постели и слушал чтение Евангелия.

Вечером 10 ноября он сказал старцу Аарону:

— Сегодня все решится.

И тихо отошел в иной мир утром 11 ноября.

По сожженной и разграбленной Москве служили панихиды. Велика была печаль, но люди понимали, что Господь продлил жизнь московского архипастыря для того, чтобы по молитвам праведника решать исход идущей битвы двух сил.

Архимандрит Евгений занимался подготовкой к погребению и завещанием владыки. Покойный оставлял десять тысяч рублей на поминовение в лавре, десять тысяч — на троицкую семинарию, десять тысяч — на вифанскую семинарию и Спасо-Вифанский монастырь, четыре тысячи — на Московскую духовную академию, две тысячи— на Чудов монастырь и внукам (детям племянника) —четыре тысячи.

Отпевание состоялось 16 ноября. Надгробное слово сказал Евгений Казанцев. Похоронили владыку Платона в пещере Вифанской нижней церкви во имя Лазаря воскресшего. На следующий день пришло письмо из Петербурга, в котором Филарет

Изливал свои чувства любви и благоговения к великому учителю, но в конце писал: «Подлинно, он был Василий Великий, но я не Григорий».

Глава 7. Поиски верного пути

Война закончиласьпобедою России. Выбита была медаль с надписью «Не нам, не нам, но Имени Твоему». Полки возвращались из Европы, иные не в полном составе не только но и из-за своевольно оставшихся во Франции. Пребывание в чужих землях произвело неодинаковое, но сильное впечатление на всех, от солдат до государя.

13 июля 1813 года в Казанском соборе Петербурга в присутствии всей императорской фамилии архимандрит Филарет Дроздов произносил последнее слово перед погребением тела светлейшего князя Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова Смоленского:

— Не поколеблемся убо над над оплакиваемым поспешником видемаго нашего спасения превознести Единаго невидемого Виновника всякого спасения.Господь есть спасение. Господь с сильным крепостию, его и наставляя, искушая и сохраняя, возвышая и венчая, даруя и вземля от мира. Вот истина, которую ныне к наставлению нашему, мы можем созерцать в ея собственном свете и в зерцале времен протекших, к утешению в лице и деяниях Михаила, бессмертнаго архистратига Российскаго, святлейшего князя Смоленскаго…

Александр Павлович отдавал должное скончавшемуся полгода назад фельдмаршалу, потому и распорядился провести торжественное погребение в первом столичном соборе. Однако чувство недоброжелательности к Кутузову оказалось прочным. В стремительном потоке событий грозового года император не мог не сознавать Вышнюю волю, однако полагал ее избранником себя, а не скрытного Кутузова. Но сейчас он и младшие его братья, семнадцатилетний великий князь Николай и пятнадцатилетний великий князь Михаил, не отрывали глаз от проповедника. Не к ним ли обращался Филарет?

—…да смирится высота человека, и вознесется Господь един,— жре

Библиокомпас: В выходные 62
Панов о матче «Пасуш де Феррейра» - «Зенит» - Чемпионат
Библиокомпас: В выходные 60
Саске Учиха Наруто Вики FANDOM powered by Wikia
Библиокомпас: В выходные 30
Элитные подарки в Москве: лучший магазин дорогих и
Библиокомпас: В выходные 44
Можно ли поседеть за одну ночь? - Infoniac
Библиокомпас: В выходные 52
SOMA. Прохождение игры на 100 (Сайт: )
Библиокомпас: В выходные 2
Томатная паста в домашних условиях: 2 рецепта (на зиму)
Библиокомпас: В выходные 49
ФОТО -ОРИГАМИ : как сделать журавлика из бумаги своими руками
Библиокомпас: В выходные 93
Как посчитать сумму в Excel Занимательные уроки excel
Библиокомпас: В выходные 50
Шумоизоляционные материалы Шумоff
Библиокомпас: В выходные 13
Поздравления с юбилеем в стихах. Поздравления с 60-летием
Библиокомпас: В выходные 14
Библиокомпас: В выходные 20
Библиокомпас: В выходные 48
Библиокомпас: В выходные 70
Библиокомпас: В выходные 14
Библиокомпас: В выходные 88
Библиокомпас: В выходные 30
Библиокомпас: В выходные 80

Похожие записи:

  • Скребки для снега своими руками
  • Журналы по вязанию для мальчиков
  • Как на одноклассниках посмотреть мои подарки в
  • Древо жизни как его сделать
  • Как сделать простое кресло своими руками